Но меня почему-то все время тянет отвлечься от разговоров о пародийности, героике, литературной традиции — в сторону более загадочных пассажей повести, будто не имеющих отношения к сюжету.
«Мы копаем грядки, высаживаем рассаду, все лето прилежно поливаем свой огород, вот отдельные побеги не прижились и поникли, зато остальные пышно кустятся, дружно цветут, каждый вечер гремят ведра, вьются комары, кричит дергач на ближнем лугу, образуется завязь, мы даже обрываем лишние цветы, жалко, но хватит цвести — надо и честь знать, но уже ясно, что лето не удалось, что даже если и настанут необыкновенные дни, помидорам не нагнать упущенного. <...> Могли предположить, но надеялись на благоприятные условия — сорт был первоклассный, участок превосходный. Вот только лето подкачало. Будем ли мы выращивать томаты на следующий год? — Непременно». То ли о времени, о том, что называют «жизнью», то ли о прозе, то ли о самом сюжете повести? Единственная подсказка попалась мне у Торо: «К чему мне было растить их? Одному небу известно. И все-таки я трудился целое лето, чтобы вырастить бобы на полоске земли, где прежде вырастали только лапчатка, ежевика, зверобой, сладкие лесные ягоды и красивые полевые цветы. Что суждено мне знать о бобах или бобам обо мне? Я хожу за ними, окучиваю их мотыгой и весь день оберегаю их; это составляет мой дневной труд».
Почему все время Торо? Уж не привязываю ли я его к прозе Улановской, как, по-моему, делает Елисеев с Пушкиным, а, скажем, Золотоносов — с Борхесом. Не случайны ли эти совпадения? Действительно ли Торо — та книжка, с которой можно путешествовать по стране Беллы Улановской? Кирилл Бутырин: «Имя уолденского отшельника, конечно, не случайно встречается на страницах “Альбиносов” <...>. Торо, с его гражданской и духовной независимостью, естественный как в исповедании индивидуализма, так и в переживании вселенского единства с природой и человечеством, истинный гражданин мира, — вот тот культурный герой, который, возможно, дал писательнице самое главное — мужество отстоять свою линию творческого поведения, право на подлинность». Ну, это, может быть, пока что и перелет, слишком серьезно. Но факт остается фактом: читая параллельно Улановскую и Торо, буквально на каждой странице поражаешься соответствиям. Я нарочно не пишу о трагедии и подвиге Татьяны Левиной, о том, что привело ее к нему, о перевернутом выжженном мире войны в Китае, о связи сюжета с вводом войск в Чехословакию и о предвидении афганской войны. Не потому, что мне кажется это все неважным, а потому, что об этом пишут все — и правильно. Мне просто кажется, очень многое осталось недоговоренным. Сцена фотографирования первого «бэ», сон Татьяны Левиной про китайского музыканта, играющего в Эрмитаже сонату, страх паузы в передаче, подушка со скорпионом, покалывание в голых ногах от платья 1 сентября, американцы, загоняющие иголки под ногти в Корее, жилая комната из конфетных коробок, обнаруженная санитаркой Сталинкой в портфеле одной из одноклассниц, — все это для Улановской не менее дорого, чем «основные» события повести. А может, и дороже. Таких, на первый взгляд, не самых важных волокон в паутине «Кашгара» гораздо больше, чем в других вещах Улановской. Может быть, потому, что сюжет трагический. Может быть, потому, что слишком резок переход от детства к подвигу. И кажется, что детство — просто комментарий (время, когда «дуреха» начиталась «разных книжек»). А это не совсем так. Детство героини (начало 50-х), а не ее гибель делает повесть таинственной и страшной: «По ночам было слышно, как отрывисто лаяли овчарки, в безлюдных переулках завывал ветер.
— Пап, на кого они лают? Я боюсь.
— Повернись на бок и спи.
— А сюда они не прибегут?
Откуда-то издалека послышалось строевое солдатское пение. Это наши солдаты, они охраняют наш сон, маршировали из некрасовской бани».
Рядом с ужасом волшебство. Накануне гибели Татьяна видит сон про китайскую музыку: «Огни уже почти потушены, сумерки растут из углов, натертые паркеты теряются в анфиладах, за огромными холодными окнами синеют мертвые ледяные пространства площади и реки. В залах никого нет, пахнет новогодней мандаринной коркой».
В «Кашгаре» гусь будто разбегается, недаром Омри Ронен вспомнил песню «Орленок, орленок...»!
В «Альбиносах» мы уже как будто куда-то прилетели и оглядываемся. «Жду ли я гостей. Вот окно с многократно описанным видом, вот собака, вот грибки и жареная свинина с мороза под водочку, вот тетеревиная лунка с желтым пометом — как финиковая косточка, вот лохматая черная дворняга, справно бегущая за лыжами.