А ее, хозяйки-то нашей, и след простыл — как в воду канула.
Что она задумала, такая-сякая-разэтакая? Что учудила? Куда запропастилась?
В голову лезли всякие ужасы, катастрофы, и я вздрагивал от каждого сигнала на улице, от малейшего скрипа тормозов, от всего.
Это была ужасная бесконечность, безысходность, полная безнадега.
Потом, правда, Женьке пришла вдруг мысль: а что если мы ее ищем здесь, а она ждет меня где-нибудь там, на Кутузовском, у дома моего?
И я похолодел: точно! Ведь нас тогда увела от дома «Скорая» с дядей Васей, а если бы не «Скорая» или если бы мы хотя бы догадались вернуться сразу… — вот кретинство!
И мы помчались туда, облазили все закоулки, но, как выяснилось позже, разминулись: еще действовал закон подлости. Она и вправду возвращалась, когда немного одумалась («Скорую» не видела — значит, уже после происшествия с дядей Васей), и ждала там какое-то время, но, разумеется, не дождалась и ушла. Ушла «искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок».
Я же в своей безысходности совсем с ума свихнулся.
Я вглядывался в лица всех молодых женщин на улице, искал ее в толпах прохожих на той и на этой стороне, внимательно осматривал через стекла проносившиеся мимо троллейбусы и автобусы, набитые битком, и такси, и частников, и она мне мерещилась чуть ли в каждой встречной, я уже думал, что забыл ее и не вспомню, не узнаю даже при встрече, — такого сумасшествия я от себя не ожидал.
— Жень, ты помнишь ее лицо?
— Да. Но смутно, правда.
— Вот и я…
Хорошо хоть с дядей Васей прояснилось — мы съездили в Склифосовского, кое-что разузнали: он в реанимации, инфаркт миокарда, состояние тяжелое, посетители не допускаются, но главное — жив и, есть надежда, будет жить и дальше.
Откровенно говоря, я ожидал худшего и, по своей эгоистической привычке, боялся, что оно и вовсе омрачило бы мое существование, в те часы и без того беспросветное. Но дядя Вася как бы отпустил мне мою невольную вину — наш ночной спонтанный диспут, так взволновавший уже больного старика, — он умер с тем жутким завещанием, и я воспрянул почти с суеверной надеждой на улучшение всего, что связано со мной.
И вот мы опять — в который раз — пришли к ее дому, вошли во двор, в привычной безнадеге поворачивая и задирая головы к ее окну.
И вдруг — хлоп-хлоп глазами — туда и друг на друга: показалось?..
Пересчитали еще раз: справа пятое, сверху третье — нет, то есть да, действительно что-то…
Я тут же бросился обратно за угол, к таксофону, и, ужасно волнуясь, сбиваясь и промахиваясь, набрал наконец заветный номер.
И вот — гудок, потом второй, потом обрыв и грохот падающего жетона… и… дур-рацкие автоматы! — пока жетон проваливался, там уже что-то сказали, и я не расслышал — она или не она?!
— Але! — крикнул я и мгновенно покрылся испариной.
— Слушаю… — Голос был вроде ее, но — холод! холод! — не узнала, что ли?..
— Привет!.. — сказал я, обиженно и удивленно скисая.
— Привет… — насмешливо ответил голос, тоже явно удивленный.
И тут я все понял:
— Простите, эээ… будьте любезны… ну, в общем, мне бы вашу дочь, если можно… она дома?.. Скажите ей — это говорят из милиции… то есть из цирка!.. Слоны идут на водопой!..
— Ничего не понимаю, — пробормотала моя славная теща, а рядом: «Ну мама, мама!» — божественный, из всех миллиардов единственный голос моей возлюбленной.
И затем уже в трубке:
— Алло! Это ты?!
Ну разумеется, это был я, а кто же еще-то.
Но у меня — не забалуешь!
Как только мне стало ясно, что она жива и здорова, я тут же взял себя в руки и артистически сурово сказал:
— Знаешь, это не телефонный разговор. Жду тебя на скамейке, если не возражаешь, конечно.
— А ты здесь?! Я сейчас! Только не уходи!.. — И в трубке запищали-застонали короткие гудки.
Дорого мне дался суровый разговор. Совершенно обессиленный, горячий и мокрый, я отпал от телефона прямо к Женьке в охапку.
— Ну что? — восхищенно смеялся он, еле удерживая меня в равновесии. — Нормально?
— Норма-ально! — смеялся я в ответ, слыша и видя его сквозь пелену своего головокружительного счастья.
— Тогда — ни пуха, что ль?
— Иди ты к черту!