Находясь в палате, я невольно подслушивал их разговоры. Они могли вестись о чем угодно: о болезни, о семье, о прошлом, о будущем, о тряпках, о путешествиях, о море, о Джонни Деппе, о школе, о книгах, о музыке, о манной каше. О чем угодно. Человеку, которого болезнь загнала в ловушку, важно просто разговаривать и слушать. Странно и страшно, но онкология в России как будто запрещает людям говорить и слушать, она консервирует людей, сковывает, закрывает и почему-то не позволяет вести себя естественно. Юля стала кем-то вроде психолога для всего двадцатого этажа, на котором сама и лежала. И ее «сеансы» стали пользоваться большой популярностью. Тем более что кабинет профессионального психолога на Каширке за несколько месяцев нашего там пребывания не работал ни одного дня. В Блохинвальде почему-то считается, что эмоциональная и психологическая помощь — это второстепенные, не очень-то важные вещи. Здесь почему-то считается, что лечить нужно не человека, а его больное тело. Хотя это, безусловно, не так.
Юля дружила с пациентами. Она не воспринимала болезнь как поражение людей. Она, превозмогая собственные боли и ужасное недомогание, учила своих соседей по этажу не относиться к болезни слишком уж серьезно. Юля сочувствовала людям, но не жалела их. Юля внимательно выслушивала их, но никогда не причитала в ответ. Она не давала никаких советов, но подробно и деликатно делилась собственным опытом. Так психологическая помощь пациентам Каширки стала настоящей ежедневной работой. И эта работа была полезна всем. В том числе и моей жене.
За очередным «сеансом» Юля познакомилась с Таей:
— Ты Юля? Здравствуй. Можно к тебе зайти?
— Да, заходи, конечно. Привет.
— Меня зовут Тая. У тебя, наверное, лимфома?
— Да.
— Ходжкина?
— Да.
— Стадия, допустим, вторая.
— Да.
— Курсов шесть ведь прописали?
— Да— Лучевая терапия пока под вопросом?
— Да— И ты наверняка согласились на EACOPP-14 вместо BEACOPP?
— Как ты это делаешь?
— Да я здесь очень давно, Юль. Успела уже доктором Хаусом стать.
Тая присела на стул рядом с Юлей, достала из кармана жвачку, распечатала упаковку:
— Хочешь?
— Нет, спасибо, у меня во рту так себе…
— У меня тоже. Но это со вкусом вишни. Вкусно.
— А у тебя что? Ты очень молодо выглядишь.
— Мне двадцать один год. Впервые я попала сюда, когда мне было тринадцать лет. Детское отделение Каширки. Меня лечили от лимфомы. Успешно. Я тогда почти ее и не заметила. У детей как-то, знаешь, гораздо легче это все протекает. Детям в голову не приходят мысли о смерти. Дети не размышляют о том, что им, возможно, выносят смертный приговор. Они обращают внимание на то, как красиво поют птицы за окном. И какая весна чудесная.
— И теперь ты вернулась с рецидивом?
— Да, через семь лет. Во взрослое отделение. Меня взяли по старой дружбе. Мои документы все хранились здесь. И госпитализировали меня на удивление быстро. Иначе, уверена, я бы сюда вообще не попала. Как не попали сюда несколько моих знакомых.
Лицо у Таи, как и у всех резидентов двадцатого этажа Каширки, было отекшим и зеленовато-серым. Голова лысая. Платок или шапку она не носила. Ее внешность по всему должна была отпугивать, но почему-то совершенно не пугала, не бросалась в глаза. Первое и единственное, что бросалось в глаза, — это, собственно, ее глаза. Большие, с интересным восточным разрезом, карие, улыбающиеся и очень живые.
— И птицы, Тая, уже так не радуют. И весна не такая, как в тринадцать лет…
— Да уж. До двадцатого этажа если кто и долетает, то только голуби. Ты, кстати, знаешь, что от меня тут врачи шарахаются?
— Нет. Почему это?
— Потому что я очень неудобный пациент. Можно даже сказать — скандальный.
— Вечеринки что ли закатываешь?
— Если бы. Да нет, просто я считаю, что врачи допустили халатность, когда я сюда загремела второй раз. И я в какой-то момент очень активно начала этим возмущаться.
— А в чем была халатность?