— Погоняй, — усердствовал старший команды, унтер в зеленой английской шинели. — Не жалей кнутов!
Мотало телеги, швыряло в вымоинах. От спин коней валил пар.
Перед Флегонтовым переездом подводы сгрудились. Прямо не проехать: лужа без малого на полверсты. Вправо не суйся; ветром уронило матерую осину, перегорожен объезд.
Унтер надрывался:
— Погоняй! Чего встали?
Обоз тронулся в объезд лужи.
Хвоя, мох. Сплошной заслон серых стволов.
Верховые, оживившись, жестикулировали. О, лес… Знаменитый русский лес! Как это пословица? Глянь вверх — голова падает? Цокали языками. Похлопывали ладонями по серым стволам. Какое богатство… Фантастично! Колоссально!
Один из всадников, осклабясь, обнял елку, привстав с седла на стременах.
— Рус-Марусь! Любовь!
Его товарищи подхватили шутку:
— Ха-ха… Палагей!
— Устиша!
Что произошло дальше, походило на дикий нелепый кошмар: деревья вдоль дороги качнулись. Вздрогнув вершинами, качнулись и западали медленно и неотвратимо. Грянула елка впереди обоза. Треснула, срываясь с подпиленного подножия, другая, отрезая путь обозу назад.
Загремели выстрелы: слал пули, охотничью картечь, казалось, сам лес — каждой елью, каждым кустом можжевельника.
Верховых из седел как ветром сдуло. Подводчики разбежались. Суматошно палили солдаты охраны.
Деревья валились, вдребезги разнося телеги, ломая коням хребты.
— Гранатами… По команде-е!
Видимо, одна из гранат угодила на ящик с капсулями-детонаторами: закладывая уши горячей ватой, рванул оглушительный взрыв.
— Жилось горько, умираю не слаще… В груди Овдокши хрипело и булькало.
— Работал, детей растил — сам Квашня и дети Квашненки. Себя уважать не научился Квашня, людям посмешище.
— Помолчи, — успокаивал его Тимоха. — Нельзя тебе говорить.
— Ч-чо? — у Овдокши бескровно белело лицо. — Намолчусь, когда зароют. Тебя-то не зацепило, лесная душа?
— Маленько. В ногу.
— На смертный час забирает… — в уголках рта Овдокши проступила розовая пена. — Очи темные, худо вижу. Позови Григорья.
— Я с тобой, Евдоким, — наклонился над ним Достовалов. — Лежи, ранение серьезное.
— Власть крепче держи, не выпускай. Наша она, Григорий… — Овдокша силился сесть, царапал мох скрюченными пальцами. — Поди, бывал я в тягость, Григорий? Тебя власть держать не учили, меня подавно… Знобит. Накрой меня.
Он откинулся на подостланную шинель.
— Моих увидите, Пелагею, ребятишек, скажите: умер как депутат. Не пожилось мне человеком-то, не пожилось, мужики!
И вытянулся, и умолк.
— Первая потеря… — Достовалов обнажил голову.
Поодаль несколько незнакомых людей спешно упаковывали в тюки трофеи, навьючивали на отбитых у Флегонтова переезда лошадей.
— Кто они? — спросил Пахолков.
— Из Вологды прислано пополнение отряда.
В глухом лесу Овдокшу похоронили. Подсыхая, влажный серый песок на могильном холмике под елкой светлел, становясь белым, чистым и рассыпчатым.
Отряд разделился. Деда Тимоху — из-за ранения в ногу старик ослаб, идти не мог — подсадили на лошадь, и он повел маленький караван без дорог, напрямик куда-то в глубь ельника.
— Я думал, ты раздашь оружие по деревням. — Пахолков озадаченно покусывал губы, оставшись наедине с Достоваловым.
— Месяц назад и роздал бы. Нынче повременю. Надо копить силы, собирать в кулак, чтоб ударить, то ударить — в решающий час. Своей болью я жил, Викентий, теперь живу общей. Да что о том говорить? Твоя вылазка чем кончилась?
— Считаю, удачей.
— Добыл?
От нетерпения Достовалов чуть не порвал, разворачивая, поданную ему бумагу. Это была копия приказа архангельского белогвардейского правительства, предписывавшая на местах арестовывать всех членов исполкомов, коммунистов и сочувствующих Советской власти активистов.
— Получается, мы напрасно обвиняли телеграфиста в предательстве. Ну, Викентий, снял с моей души тяжелый камень.
Пахолков пощелкивал прутиком по голенищу сапога.
— На твоем месте я бы так широко не обобщал. Михаил Борисович мне приятель. Больше — друг! Исчез он тем не менее при весьма странных обстоятельствах, и это наводит на размышления. Доверчив ты, Григорий Иванович. Учти: опасная это черта при той роли, которую ты принял на себя.