Выбрать главу

Арсеня Уланов, Митя Малафеевский, что при пулемете состояли, переметнулись в плен. С бумажкой генеральской над головой.

— Через дураков грыжу получу, — тащит на плечах Ширяев пулеметный станок. — Ждут их, охломонов, столы разостланы, пиво наварено — где вы, Арсенька с Митей? Да клятой Антанте русский солдат поперек горла, ровно кость. При Николае кто Париж спасал? Иван в Галиции, под Перемышлем и в Пруссии кровью умывался, немцев на себя оттягивал, чтоб под Парижем германское наступление захлебнулось. При Керенском кто вшей в окопах бил на ногте, чтоб англичанам, французам легко дышалось? И на тебе, в России революция, Иван штык в землю воткнул. Обидно! Навыкли заморские чужими руками жар загребать. Спокон веков им Расея как затычка! Война до победного конца? Ладно, дадим вам конец — во какой победный! Не горюй, три к носу, Федя, — подбодрил меня Ширяев. — Драпать тоже надо уметь. Коль в боях побывал, штык на штык, то из тебя пока что часть солдата. В отступлении грязь за обмотки черпал, сутками ни поесть, ни поспать — во где солдатчина-то всамделишняя!

Ночь. Дождь.

Сейчас бы чего горячего поесть, обсушиться бы и под кровлей, в тепле послушать дождик. В избе, я помню, дождик ощущается теплым, он сеется мелко-мелко, накрапывает по крыше, шумит-пошумливает истово, полушепотом, точно молитву творит — о серых полях, о березах у заполья и ольховых, продутых ветрами перелесках…

Встретилась деревня: наших в ней нет, дальше ушли. Что делать? Нужен привал, идти дальше невмочь.

Попросились сперва в избу похуже.

— Помилосердствуйте! — хозяин подворья только что в ногах у нас не валялся. — Сын в красных, пущу вас, а белые нагрянут, упекут в тюрьму. Ради малых ребят помилосердствуйте.

По другому заходу Ширяев выбрал избу с краю околицы: столбы ворот из бревен не в обхват, калитка с железным кольцом.

Замолотили мы прикладами — не отзывался двухэтажный пятистенок.

Сек дождь по лужам. Ширяев сплюнул:

— Расступись, ребята, гранатой открою.

— Давай, — одобрил Степан, отрядник из питерских.

Тотчас лязгнул засов, в сенях фонарь засветился.

— А мы спим, невдомек, что служивые на пороге, — залебезил спустившийся к нам старик ваган, рубаха сатиновая распояской. — Крышу с собой не носят, так-то! Путника приютить бог велел, так-то!

Полы в хоромах крашеные, печь за заборкой крашеная — богаты наганы. Пока мы разувались, развешивали у печки портянки, сырые шинели, живо был накрыт стол. Пригожая девка, дочь вагана, бухнула на поднос кипящий самовар и, мелькая икрами, проворно натаскала из подполья мисок с солеными рыжиками, капустой, караваев хлеба.

Нарезав розового свиного сала, старик благообразно огладил бороду и двумя пальцами из-под лавки выудил бутыль, заткнутую тряпицей. В граненые стаканы забулькал самогон.

Маялся Ширяев:

— Разве уж по маленькой? Помянуть комбрига разве уж. Павлина Федоровича?

Старик ваган покосился:

— Виноградов?

— Пал смертью храбрых.

— Царство ему небесное, — мелко перекрестился ваган. — Знавали. Бывал. С месяц тому назад. Мужики тут пошумливали. Хе-хе, Шенкурятию объявили республикой. Так сказать, Важская земля, мужичья держава. Больше оттого расшумелись непутевые, что в армию был объявлен призыв: англичане уже в Мурманске сели, из Белого моря Архангельску грозились. От дурости мужики-то, от глупостев все. Виноградов и нагрянул. Мужики к нему делегацию снарядили и на лугу булгачат, пасти-то раззявили. Близко белых ихних флагов Виноградов не подпустил, разоставил пулеметы да как сыпнет поверх луга. Ой-е-еньки, куда короб, куда милостынька — разбежались наши шенкурята, и место чисто, и бунту шабаш! Строг был покойничек, супротив власти при нем не пышкни… Земля ему пухом!

В сладкой музыке самовар, сверкает боками, конфорка точно корона, и такой родной, избяной дух точат бревна, так щурится кошка, намывая лапой гостей, что в горле у меня защемило.

Прикорнул я в уголке, усмиренный покойным избяным духом.

Очнулся будто от толчка. Где я? Что со мной?

— …Никому с Россией не совладать! — на хрипоту срывался Ширяев. — Расхомутались мы! Англичане, французы, Америка для нас один пш-шик!

— Рабочий класс, — стучал кулаком Степан-питерский по столешнице. — Во главе угла — пролетариат.

— Давно ли лаптем щи хлебал, пролетарьят? — качалась на стене ширяевская тень. — Я из деревни, ты из деревни в город ушел. Так что, крестьянство, по-твоему, в пристяжку? Не-е… Мужик, он коренной, поддужный!

Лысой головой никнет в миску с рыжиками старый ваган.