Басом бухал отец Павел:
— Орясина, в храм заперся и солдат с ружьями навел? Истинный бог, прокляну!
— Молчал бы, батюшка. Не поглядим на рясу, дадим укорот, раз против властей.
— Окстись! Я-то супротив властей? — бухал отец Павел. — А кто молебны служит? Причастия лишу, орясина. Ей-ей, прокляну.
Кто-то третий оборвал их перепалку:
— В церкви скандал… Как вы, русские, однако, невыдержанны!
Я содрогнулась. Стало душно, стало зябко.
Узнаю… Голос узнаю из-за стены. Наречье чужое узнаю: слова произносятся твердо, буква по букве, и с пришептыванием, будто сквозь зубы.
Звено к звену смыкалась цепь. Мартовский день семнадцатого года. Притча на уроке о Иове. Отец Павел, пославший меня раздобыться нюхательным табаком у Пуда Деревянного…
Он там был — на «хозяйском верху»!
Полотенца на нашем крылечке. Кожаная фуражка Пахолкова, мелькнувшая среди берез. И засада в Темной Рамени, и белый ветер: «Иди, прохлаждайся, Чернявушка»…
Сомкнулась цепь — звено к звену.
Дорого дается прозрение. То самое, когда все встает на свои места. Того дороже запоздалое прозрение.
Почему я раньше его не узнала, когда босую по снегу гонял, и в спину наган: «На свежу голову лючче думай»? Затмение на меня, что ли, пало?
Он… Зенки пусты, сычьи… Он!
— Мое дело — проповедь слова божьего. К мирскому не причастен, — уступчивее препирался отец Павел. — Кто вошел и не вышел, я не слежу.
В ушах невесть откуда взялась у меня считалка:
Ага, считались. На перемене. Под липами. Было, считались. С простуженных сосулек капало, на ветках прыгала белощекая синица. Было-было! Очень давно. Давным-давно. Тыщу лет назад.
Лестница с клироса шатается, ступени хлябают под коваными каблуками.
Меня ищут? Это игра — вместо палочки-выручалочки винтовки?
Я бойкая, я приемистая, нипочем им не найти!
Шатаются половицы. Они широкие, трухлявые. Скрипят широкие половицы. Рыщут каманы, меня ищут.
— Храм, я полагаю, старинный?
— Точно так, — поддакивал отец Павел. — Большой древности раменская церковь. Воздвигнута в память избавления Руси от воров. Достигали их шайки северных пределов и были побиты.
— Воры?
— Точно так, ваше благородие, ляхи и воры. Потому как воровали русскую державу. Тысяча шестьсот тринадцатый год, ваше благородие, польское нашествие на северные окраины, ваше благородие…
Половицы смерзлись. С трудом в углу нащупалась щель, забитая мусором. Вцепилась я ногтями — подалась, скрипнув, тяжелая плаха. С трудом удалось проточиться в образовавшийся проем. Если Федька лазил, так чем я его хуже?
— …Дальше алтарь, ваше благородие. Подыми свечу, отец Павел, — распоряжался Сеня-Потихоня.
— Я не ошибаюсь, женскому полу по православным канонам в алтарь ход закрыт?
— Истинно, ваше благородие! Истинно! Большой грех, храму скверна, если женщина войдет в алтарь.
— Тогда, полагаю, дальнейший обыск излишен. Мы относимся с доверием к русским священникам и чтим религиозные чувства.
Ощупывая по сторонам и впереди себя — невзначай не напороться бы на что-нибудь, — я выкарабкалась из-под церквухи на волю.
Ограда. Липы. Кусты… Примите, кустики. Пригибаясь, по тропе я обогнула кладбище. Прости, мамонька, тебе не поклонилась!.. Что было сил припустила я по огородам, мимо бань к гумнам. Прими меня, заполье! Прими, лес, укрой в снегах, в глухомани хвойной!
В болоте перед озером меня ждал Тимоха: издали замахал руками, болталась за спиной винтовка.
— Пахолков пропал! Перемело, следов не видно. Я тебя вышел проводить, Поля отлучилась воды принести, он и утянулся… Не к тебе ли на подмогу в Раменье?
Нет, дедуня. Чему следовало случиться, то случилось. Каждый выбирает свой путь. Кто в гору, кто под гору, в этом все дело.
Свистнула пуля, отщепив от сосенки кусок коры.
Из лесу высыпали цепью лыжники.
— Час от часу не легче! — У Тимохи тряслись уши шапки, боязливо дрожа, отвисала бороденка.
Каманы, ну да, рыжие полушубки. На снегу ведь остаются следы. О них-то я и не сообразила! Ловкая, приемистая… Да лучше б тебя под церквухой бревном придавило, приемистая!