– То есть?..
– И никем, – уточнил он гордо. – Кто написал снежные горы? Или лес?
– Шишкин, – сказал я не раздумывая.
– Ну знаете ли… – Всем своим видом он дал понять…
– Гор я и впрямь удачных не вспоминаю, – чуть поправил я свое положение.
– Вот видите! Разве можно написать то, что равно себе, – в том же значении? Кто нарисовал пустыню? Море?
– Айвазовский, – естественно, сказал я.
– Ну знаете ли! – Он был возмущен. – Скажите: Тёрнер, – я и то поспорю.
– Ну Тёрнер-то чем плох? – с апломбом сказал я, не уверенный, что не путаю его с Тенирсом. «Вы имеете в виду старшего или младшего?» – хотел блеснуть я, но, к счастью, удержался… – А Левитан, Васильев?.. Разве им не удавался лес?
– Я не такой уж поклонник Левитана… Цвет, знаете ли… – Он осторожно покосился на собственный холст. – Тучи, – сказал он задумчиво.
Я посмотрел в небо: оно было ясным.
– Тучи им удавались. Поле, а не лес. Поле – это уже море. Чистое небо им не удавалось. – Он повторил мой взгляд в небо. – А тучи, блики, отражения… Оправданный абстракционизм. – Он поджал губы. – Самовыражение… – Похоже, он презирал «самовыражение»… – Нет, вида никто не написал! То, что им удавалось в какой-то степени, есть не вид, а состояние.
– Импрессионизм? – проявил я догадливость.
– Если хотите. Преддверия, предчувствия… Преддверие в лучшем случае. Но они считали себя объективными, то есть это мы их считаем реалистами… То есть я хочу сказать, что они всегда оправдывались. Оправдывались, что так бывает, оправдывались реальностью опыта, пусть самой мимолетной. Их всех побеждала фотография, и они с нею боролись.
– Ну, качественную разницу между живописью и фотографией и я знаю, – несколько обиделся я.
– Знаете? Ну-ну… А я и не ругал фотографию. Это вам показалось. У фотографии заслуга перед живописью первостепенная!
– Какая же? – спросил я, как бы снисходя к его ортодоксальности.
– Прямая. Она обозначила, чем живописи заниматься не следует. Раз этого же можно достичь механически, аппаратом. Именно она породила импрессионистов.
– От противного? – догадался я.
– От очень противного. Фазан – отдельно, сазан – отдельно, как говорил один замечательный грузинский художник, Сезанн – отдельно… – И облачко восхищения и скорби подернуло его чело.
– Что же нам породило кино? – усмехнулся я.
– А это уж не моя компетенция. Может, следовало бы прекратить писать романы, а?
– Ну романы-то тут при чем?
– Вам виднее. Я хотел сказать, что пейзажист лишь индивидуализирует вид. Он не способен его отразить, он способен лишь отразиться в нем. Вид и индивид – один корень?
– Нет, – ответил я, в твердость свою вкладывая и Шишкина, и Тенирса, и фотографию.
– А подходит… Я имел не только это в виду… Видите, опять вид?.. Пейзажист индивидуализирует вид не в том только смысле, что вносит свое видение и свою индивидуальность… а в том, что и сам вид, зафиксированный в пейзаже, должен или вынужден стать частным по отношению к самому же себе, замереть поневоле, приобрести выражение: освещение, ветер, прочие метеоусловия… Хм, – удивился он, – вот поворот! Ровно наоборот – в портрете. В портрете – писать состояние модели равно по вкусу Шишкину. Нелепо было бы писать портрет взбешенного, или рыдающего, или хохочущего человека.
– Разве не хохочет запорожец у Репина?
– Я и говорю. Это частность. Это жанр в лучшем случае. Это характер, а не портрет. Портрет – это обобщение, сущность, ну, внутреннее состояние. Пейзаж обобщенным быть не может. Кто вы, чтобы претендовать на понимание внутреннего состояния моря или горы? Вот вы говорите: Шишкин. Он и есть доказательство. Пейзажа как портрета вида не существует. Нарисовал Шишкин портрет дерева?..
Какая-то неоправданная для меня скорбь прорезала его чело. Бороденка его дрогнула.
– Что с вами?
– Сезанн… – сказал он так, как говорят про больной зуб.
– Что Сезанн?
– Потом, потом… – отмахнулся он так, будто «сейчас пройдет». С тоской взглянул на мольберт: – Не получится уже…
– Что вы, что вы!.. – попытался я. – Очень мило. Вы нашли единственную, по-моему, точку.
– Вы ее тоже нашли…
– Ну, это не такая моя заслуга.
– Вот видите, вы совсем не так мало понимаете, как говорите… – Он быстровато взглянул на меня взором и мутным и лукавым и, пересилив себя, с прищуром мэтра заставил нанести невнятный мазочек – табуретка под ним сразу покачнулась, но он устоял.
Польщенный, я таки начал со льстивостью ученика:
– Почему именно в таком вы решили формате?.. Меня всегда занимало…
– Окно. Это такое окно. Живопись, по-моему, – это окно. Или зеркало. Зеркало – это ведь тоже окно. Окно сквозь стену – в мир. Так ей потом и висеть – на стене.