— Беда у нас, Ванюшка, — скорбно вздохнула Мария Семеновна. — И такая беда, что ума не приложу. И жить не житье, и умирать нельзя. А дед за чекматухой ударился. Чудак! Я ить не отрекаюсь, но не за этим пришла. Помоги, Ванюшка, Христом богом прошу. Помоги! — и, протянув к Ивану руки, посмотрела ему в глаза заплаканными, красными от слез глазами.
— Держись, Марь Семенна, держись, — подрастерялся Иван. Такую Ефимиху он увидал впервые. Или старость ее сломала, или там у них в самом деле черт-те что. — Пошли-ка в чертоги, пошли. Пока дед чекматок расстарается, сгоношим чего-ничего на зубок. Там у нас не бог весть, но яичницу сгакаем.
— И-и как припустился Гордей-то, — пояснила Ефимиха, направляясь к дому. — Я, грит, теперя почти как святой турецкий, но за-ради такой гостьи… Скажет жа, лиходей старый! Шумотной. Припустился.
— Да ничего, ничего, — поняв смущение Ефимихи, успокоил ее Иван. Даже по плечу похлопал. — Не помешает нам чекматок на троих. — Но лишь войдя в дом и прикрыв дверь, спросил, думая о чем-то смутном и тревожном: — Так что там у вас?
— А что у нас, проклятое место, вот что, — готовно всхлипнула Мария Семеновна. — Рая уходить собралась. Навовсе. В свой дом. Нету у нас житья, Ванюшка. Нету! Ежедень пьянехонек, ну, прямо на локтях является. Куражиться наловчился, востроносик несчастный. Хуже напасти египетской, а у нее дите скоро.
«Пока пронесло, — выдохнул Иван. Он только сейчас понял, о чем подумалось было. — Ладно, хоть тут пока без ржавых заготовок».
— Что ж ему, дураку, неймется? — как мог заинтересованнее спросил, усаживая гостью к столу. — Пьет-то за какие добытки?
Насторожилась Ефимиха. Засуетились руки, полезли куда-то под стол, принялись шарить в пустых карманах. Глаза потухли, губы сморщились. Попал-таки в цель вопросик. Попыталась уклониться, опять запричитала:
— Это ж хоть кому скажи — хуже мучений рабских. Это ж никакого терпения… — Но, сообразив, что увертки не пройдут, умолкла. Поправила сбившийся на плечи платок, виновато посмотрела на Ивана, выдохнула, будто готовилась выпить залпом граненый стаканчик, вымолвила, соглашаясь с чем-то невысказанным, но важным: — Пьет. В лежку. Я уж и не пойму, как добирается до приступок. А за какие деньги — я ж разве знаю. Пьет… Кажинный день. А у Раи дите скоро будет. Рази ж ей такое можно? Вот я и… этово, вы ж вместе с пеленок. Не кинешь ты Сережку мово в беде, если такое трапилось…
— А какое трапилось? — строго спросил Иван. — Только не надо про египетских рабов, ну их. У вас что за беда стряслась?
— Разве ж я знаю? Ну, что ты меня, как подсудимую, допрашиваешь? Черт его знает, откуда у него денежки, — запричитала Ефимиха, краешком глаза следя за Иваном. Но было видно, что заговорит она по-иному, о главном. И совсем легонько подтолкнул ее Стрельцов к этому главному, сам опасаясь предстоящей откровенности:
— Денежки с неба не падают. Кто снабжает? Мошкара? Никанор?
— Федька, паскудник, он все, — прикладывая кончик платка к сухим глазам, жалостно продолжала Мария Семеновна. — Проболтался мой суслик: какие-то работы невидимые пропивают… Мало того чуть не на карачках приползает, какую-то трубу кому-то там устроили. Да нешто я пойму? Бубнит, бубнит, а толку-ряду нету. Пьяный хуже малоумка. Теперь вон к Дуньке-ларешнице, слыхать, наладился. А та сучка — ей, что плюнуть, человека совратить. У Раи дите скоро, а он…
— Стоп! — прекратил Иван ненужную информацию. — Насчет ларешницы без меня расхлебаете. Когда он говорил насчет трубы?
— А вчерась, — настороженно посмотрела Ефимиха в лицо Ивана. Она была не промах, знала, что просто так Иван вопросы не задает. А что к чему — в самом деле не понимала. — Приполз на локтях, куражиться давай. А я и скажи: дескать, опять пойду к Ивану, на тебя управу искать. Он во как навострился. И говорит, дурак косоротый: труба вашим заступникам. Еще про какую-то коросту бубнил.
— Коррозию, — подсказал Иван.
— А я, черт, понимаю, — опять перешла на причитания Мария Семеновна. — Говорит, говорит, а кто поймет. Иржа, говорит, слопала. А кого слопала иржа, разве спросишь.
Не по себе стало Ивану. Два часа назад он не на ветер сказал: «Серега — как брат. Под одной дерюжкой выросли». И это правда. Большая и понятная правда. Голодали, мерзли, в раздобытки мотались вместе. Никогда не делили: твое — тебе, мое — мне. Разве такое забывается и разве не это держит человека на плаву, в человеческом звании? И что же теперь? Ржавая труба? Несчастная рублевка? Проходимец Мошкара или матерый жулик Никанор? Что встало между ними, что разделило объединенное горем и сиротством?