Оторопел Иван. Что это? Почему? Кто они тут собрались? Враги? Разве допустимо такое? Разве мыслимо? И бросил, отвернувшись и стиснув зубы:
— Да будь оно проклято!
Ефимиха оказалась настырнее. Будто и не заметив выходки сына, схватила его за отвороты куртки, встряхнула по-мужски, крикнула гневно и протестующе:
— Судить надо вас. Тебя, слякоть вонючую, дружков твоих, жуликов, всю вашу шайку гадскую! Ах ты, мразюка подлая! Ах ты, расприсукин сын! Погоди, Вань, куда ты? С этим разобраться надо. Погоди!
Сергей вырвался из рук матери, забежал Ивану наперед, поднял руки, зачастил, заикаясь:
— Не виноват я. Ей-богу. Федьку дави. Это он все, он. Не надо мне денег. Вот! Вот! — расшвырял он скомканные бумажки и даже наподдал ногой. — Гори они! Пропадом! Пусть судят, пусть. Ничего я тебе не сделал, ничего. Все Федька, Мошкара все…
— Ванюшка, — ухватила Ивана за руку Мария Семеновна. — Дите скоро. Голубчик. Дите. Без отца как же?
— А идите вы… знаете куда! — отнял Иван руку из цепких пальцев Ефимихи. — Ну, что вы за люди? Отвяжитесь! — и пошел торопливо, словно стыдясь своей слабости и опасаясь, что вовремя справится с нею и опять начнет тяжкий разговор. Да и не разговор был, настоящий допрос.
— Ванюшка, голубчик, — семенила вслед Мария Семеновна. — Рази ж я не понимаю, все понимаю. Не за себя, не за него, за малое, за невинное прошу. Ваня… Не родилось еще, а ему такую игру, позор такой.
До глубокой ночи бродил Иван где попало. Старался не растравлять душу, хотел растерять тяжкие мысли в темных закоулках да на покатых полянах. Гнал их и отбивался от них. А они — как репьи к собачьему хвосту. Понацеплялись, свалялись, ни продохнуть, ни охнуть. Особенно назойливо лезло на память сиротство, бедолажье житье мальчишечье. Бесконечные зимние ночи в насквозь промерзшей хатенке, на давно остывшей печи, под рваной рядниной, на голых кирпичах. Тягостно-тягучие дни, стонущие от голода. Сумрачная безвыходность и беспросветная нищета. Сядут, бывало, два посиневших, взъерошенных цуцика рядком, согревая друг друга чем-то, что еще сохранила душа, поднадышат под ряднинку и плетут друг другу всякие вкусные сказки-присказки. Иван выдумывал разное, Сергей любил одну. Дождется своей очереди и начнет: «Шеп, шеп, перешеп, нашли каши горшок, а еще денег мешок. Выбирай, что скажешь, то твое».
Если Иван выбирал кашу, Сергей тут же уличал его в нерадивости. «Эх, чумича! Каша что, съел — и нету. А за мешок денег я хоть каши, хоть лапши, а то котлет накуплю и буду есть, упира ногу…» Ну а если выбирал Иван деньги, опять же уличал Сергей: «Кашка-то тепленькая, с хрупочками. Значит, буду я хрупать да жевать, пузо согрею, а ты своими деньгами забавляйся. Не дам. Ни ложечки, ни малой пеночки».
Иван пытался представить, как это Сергей будет жевать теплую кашу с румяными хрупочками, а ему не даст. Не мог представить. Получалось, что Сергей хитрил. Да и не одолеет он полный чугун каши за один присест. Лопнет. Но на всякий случай выбирал кашу гораздо чаще, чем деньги. Очень уж заманчива была каша. Щербатый чугунок, завернутый в дедову фуфайку, чтоб лучше упарилась пшеночка. Полный, аж сковородку приподняло. Поддень ложкой верхнюю корку и черпай, и ешь, пока рот свеж. Ешь и ешь. И Серега пусть черпает. А верхнюю корочку на потом. Разделят пополам и будут сосать всю ночь, чтоб не так жутко слышался в трубе голос домового. И чего он воет, что ему там не спится? Сергей сосет пшенную корочку с причмоком, сопит, как маневровка в заводском тупике, всхлипывает от удовольствия. Ночь длинная, корочка не велика. И хочется сказать: Сереж, ты бери мою, я уже полон. И, дотронувшись до остренького плеча, советует: ты не спеши, Сереж. Не каждую ночь нам будет попадаться чугунок настоящей пшенки.
Наяву они такой пшенки сроду не пробовали. Если и раздобудет дед немного пшенца — кулешок сварганит, постным маслицем покропит, да и то — разве весь чугунок на двоих? А сосал да хрупал по ночам Сергей не пшенную корочку. Глину сосал да хрупал. Нащупает выступ меж кирпичами, отковыряет, засунет в рот и сосет, сосет. Даже сонный.
Бывало, конечно, ссорились, но никто меж ними сроду не встревал. Тот же Никанор, когда со шпаной свалялся, и то не лез. Теперь вон как получилось. И скажет Рая своему сыну: «Был у твоего отца товарищ такой. Взял да и сунул под суд твоего отца. Осиротил тебя…»
Не навек осиротит, за такие дела много не дадут, но… разве ребенок поймет? А сиротство — это отпробовано. Сполна. К тому же молва прилипчива. Будут твердить человеку: «Батя твой в тюряге парится. За хорошие дела туда не сажают…» Да уж найдут люди, что сказать, на такое они горазды. Каково это — тащить бремя без вины?