Самою сильною бранью считал он слово «соглашатель».
Потом Егор. Озлобленный донельзя и жестокий до крайности ко всем, кто принадлежал к «тому» лагерю, независимо от профессии, пола и возраста.
Когда-то давно он был рабочим литейного цеха, про который вспоминал с ненавистью, который, как он говорил, «прожег и прокоробил его до последней жилы».
Прямо с завода он попал в солдаты. За какую-то провинность оттуда – в дисциплинарный батальон. Озлобленность постепенно нарастала. А тут еще война, и, даже не заехав домой, он угодил на фронт.
– Всю жизнь промотался хуже собаки, – говорил он. –
Другому хоть что-нибудь, передышка какая, ну хоть обман какой-нибудь на время, а у меня – ни черта!
– А пропади они все пропадом! – отвечал он с озлоблением, когда матрос или еще кто-нибудь из товарищей старался удержать его от излишней жестокости.
Он дружил с Сошниковым и считался его помощником.
Близко узнал еще Сергей Силантия Евстигнеева, или, попросту, дядю Силантия. Это был простой мужик иногородний, как назывались крестьяне в казачьих станицах. У
него где-то «там» была своя немудрящая хатенка, хозяйствишко, баба и девчонка Нюрка, о которой он очень тосковал. Ему совсем не по нутру были все эти сражения…
выстрелы… войны… и все его мечтания были всегда возле «землишки», возле «спокоя». Раньше забитый и эксплуатируемый, он верил в то, что большевики принесли с собой «правду», и что скоро должно все хорошо «по-божьи»
устроиться. Но вышло все как-то не так. Пришли белые, и первые плети он получил за то, что ходил за офицером и доказывал ему, что никак нельзя ему без отобранной лошаденки. Потом пришли красные, и на квартиру к нему стал комиссар. Потом пришли опять белые, и ему всыпали шомполами уже за комиссара и поводили «в холодную». Из «холодной», испугавшись, как бы не было еще чего хуже, он убежал и с тех пор бродит с партизанами, скучает по дому, по хозяйству и по Нюрке.
Был еще Яшка, который где только не шатался. Служил полотером, работал грузчиком и собачником, а в дни революции одним из первых ушел в славную Таманскую армию.
И черный, как смоль, грузин Румка, спокойный и медлительный.
Как-то раз Сергей стоял и разговаривал с Егором.
– Румка! пойди сюда! – позвал тот.
– Зачэм? – не вставая отвечал Румка.
– Пойди, когда говорят!
Румка встал лениво и медленно подошел.
– Ну?
– Вот, смотри! – сказал Егор, отворачивая у того ворот рубахи. – Хорошо?
И Сергей увидел, что вся шея у него исчеркана глубокими, недавно только зажившими шрамами.
– Что это? – с удивлением спросил он.
– Офыцэр рубал, – ответил флегматично Румка. –
Шашкой рубал на спор.
Офицер, оказывается, был пьян, а у Румки больше виноградного не было. Офицер рассердился и сказал, что будет Румке рубить голову пять раз. Если срубит, то его счастье, а нет – так Румкино. Офицер был здорово пьян, попадал не в одно место и свалился скоро под стол, так и не отрубив головы. Счастье было, безусловно, Румкино.
И много других, таких же, как эти, было в отряде.
Озлобленные на белых – уходили к красным. И горе казаку, горе офицеру, попадавшему в их руки. Жестока была партизанская месть.
XV
Яшка сидел на камне, недалеко от костра, над которым в котле варилась обеденная похлебка. Он наигрывал что-то на старой затасканной гармонии. Играть, собственно, Яшке сейчас не хотелось, а хотелось есть. Но до обеда надо было чем-нибудь убить время.
– Ты подкидывай дров-то побольше! – предложил он, –
эх ты, карашвиля несчастная!
Румка, исполнявший обязанности кашевара, посмотрел на него лениво и ответил равнодушно.
– Играй сэбэ! Сами знают.
Яшка положил гармонию и подумал, что хорошо бы попросить у Румки поглодать мосол из котла. Но сообразив, что тот не даст наверное, потому что попросят другие, вслух обругал его «жадюгой» и пошел прочь.
Подошел к Силантию, который, сидя на чурбаке, подшивал к своему сапогу поотставшую подошву. Тот работал сосредоточенно и внимательно, точно делал дело большой важности. Да и еще бы! Сейчас немного, потом побольше, и начнет тогда рваться. А где же возьмешь другие?
И потому он с неудовольствием посмотрел на Яшку, который толкнул его в спину.
– Ты чего?