Сытая спокойная жизнь, как ржавчина железо, разъедала и без того расшатанную дисциплину. Баталов мечтал о больших боях и засадах, но всегда натыкался на упорное сопротивление.
— А нам что, больше, чем другим, надо?
— Сиди, пока сидится, а то начнут гонять — в лесу не усидишь.
— Факт.
— Вреда натворим на грош, а они деревни сожгут.
— От голода подохнем.
Баталов настаивал на своем. Чтобы хоть немного поднять боевой дух, посылал людей в засады. Бойцы верст за десять по гравийке повалили телеграфные столбы, разобрали деревянный мостик через неглубокую, в болотистых берегах речку. Но все это было не то, что надо.
Баталов с ужасом замечал, как притупляется у его товарищей былая ненависть. Добродушие и ленивое спокойствие овладели людьми, словно наркотический сон.
В субботу утром, когда умывались во дворе возле колодца, Шпартюк ошеломил Баталова новостью.
— Я, Саша, завтра женюсь. Так что давай не планируй никаких походов,— сказал он, растирая полотенцем белое упругое тело.
— Чокнулся или всерьез? — вытаращил на него глаза Баталов.
— Перед смертью хоть испытаю, что она за зверь, женитьба.
— Что-то больно уж рано ты о смерти запел. Помнишь, как меня когда-то за такие мысли ругал?
— А я и теперь от своих слов не отрекаюсь. Ты, Саша, до мозга костей интеллигент и маменькин сынок. Тебе широты взгляда не хватает. Вот и испугался моей женитьбы, как добропорядочный обыватель.
— Ну-ну, это ты брось. Жена тебе обуза, а не помощница. Нашел счастье под лавкой.
Шпартюк надел гимнастерку и, застегивая озябшими вальцами ворот, въедливо усмехался:
— Завидуешь, может? Погляжу я на тебя, Саша, и вижу — весь ты, как багетная рамка бронзой, пристойными правилами украшен. А соскреби с тебя позолоту, то же самое, что у всех, обнаружится: страсть, любовь и, несомненно подлость. Думаешь, не слышу, как ты ночью заснуть не можешь. Плоть, она своего требует — ясно?
— Иди ты к дьяволу, Сергей. Развел дискуссию. Сейчас воевать надо.
— Что ж я, по-твоему, дезертирую? Воевать я буду. Только для меня, Саша, война обычное дело. И свои чувства я из-за нее не стану за горло держать. Это вот такие, как ты, разложили всю жизнь по полочкам. Война, — значит, воюй и не думай больше ни о чем. Полюбил — обо всем забудь. Глупости.— И неожиданно закончил: — Ну как, Саша, пойдешь шафером?
— Ладно,— махнул рукой Баталов.— Только смотри, потом не раскаивайся. Жена, брат, не перчатка.
Шпартюк хохотал, закинув стриженную под бокс голову, поблескивая золотым зубом.
— Ну и умора с тобой. Прицепи бороду — пророк Самуил. Был такой, говорят, евреям заповеди оставил: не убий, не люби, не обмани...
— Не Самуил, а Моисей, дубина!
К женитьбе Шпартюка каждый отнесся по-своему. Рассудительный, кроткий Тимохин промолчал: не понять, одобряет ли он Шпартюка или осуждает. Саханчук высказался искренне и, как всегда, непримиримо: "Рыба с головы гниет". В деревне свадьбу восприняли как обычное явление. Девушки завидовали Гале — ишь ты, командира подхватила — и боязливо перешептывались: "Смелая Галя, в такую неразбериху не боится замуж идти. А если у него жена где-нибудь есть?"
Валенда узнал о женитьбе последним. Долго кивал головой, ухмылялся, вспоминая о чем-то своем. Вечером он пошел к Шпартюку.
— Выйдем на минутку,— попросил он.
— Что у тебя? Говори, тут все свои.
Валенда потоптался, искоса поглядел на хозяина. Тот, вероятно, понял, что Виктор Васильевич не хочет говорить при нем, вышел, плотно притворив дверь.
— Я, товарищ Шпартюк, пришел тебя предупредить. Вот при Баталове скажу. Не женись.
— А тебе что? — удивился Шпартюк.
— А я как старший младшему советую. Выслушать ты меня обязан. А там поступай как знаешь. Не маленький.— Он удобней уселся на скамье, закурил,— Ты думаешь, жена большое счастье?
— А что, нет? — усмехнулся Шпартюк, как-то сразу подобрев.— Жена, Виктор Васильевич, друг на всю жизнь. Правда, Баталов?
— Ты вот старшего послушай,— схитрил тот, ожидая от Валенды чего-то смешного.
— Вот-вот, товарищ Шпартюк. Именно старших надо слушать. Бабы, они, брат, только и думают, как бы хлопца обмануть, сесть ему на шею и уже всю жизнь ездить на нем. Я их натуру вот как изучил. Коварные создания, товарищ Шпартюк, бабы. Возьми, к примеру, мою распроклятую жизнь. В восемнадцать лет всунул голову в петлю, И рад был: ну, скажи, как бычок от радости брыкался. Наглядеться не мог на свою Марфутку. И что мне больше всего нравилось — ее кротость. Ну, скажи, слова из нее не вытянешь. Сидит на кровати и молчит, а как на меня глянет, сердце сжималось. Ласково так взглянет. И трусливая была. Понятно, из деревни, глухомань там у них дикая. Как теперь помню, реквизировал я грамохвон у попа и, как дурень, через весь город домой перся, хотел свою Марфутку к культуре приучить. А она так испугалась, что под стол залезла, и хоть ты ее оттуда на аркане вытаскивай. Вот какая кроткая и трусливая была. Потом так к этой культуре привыкла, что уж хотел было ее отвлечь, но она так стала упираться, что и не рассказать. Простофиля, бобик, милицейская крыса — других слов я от нее и не слышал. Я, говорит, без тиантра жить не могу. А того понять не хочет, что у меня на те тиантры ни одной свободной минуты не было. И днем и ночью по району рыскал, преступников ловил. Пытался по-хорошему поговорить — как горох об стену. Ей словно головешка под хвост попала — понесло бабу под кручу, и не удержишь. На наряды деньги давай, на пудру-шмудру тоже, на мороженое и разные лакомства каждый день требует. А не будешь денег давать, говорит мне, я найду того, кто не скупой и будет рад меня в рестораны водить. Вот как повернулось. А думаешь, легко мне было. Все хлопцы об этом знали. Бросил я ее — думаешь, покой нашел? Какое там!.. По судам затаскала. Восемь лет один живу и не нарадуюсь. Никто тебя не терзает. Никто не ругает. Любо-дорого. И если услышу, что дорогой мне человек хочет хомут себе на шею надеть, аж тошно становится. На черта тебе молодую жизнь калечить?