— Засиделись, Иван Анисимович?.. Чего вы боитесь, народ у нас тихий. Да мало ли какой человек мог остановиться у нас?
Тышкевич и сам часто думал, что прятаться, пожалуй, не следует. За все время, что он живет у Ланкевичей, только дважды приезжали немцы. Сперва — за яичками. Потом явился какой-то чин, приказал привести кого-нибудь из правленцев. Люди испугались, но все обошлось хорошо. Бывший бригадир Остап Делендик признался, что он один здесь правленец, и чин, больше ни о ком не спрашивая, назначил его старостой. Тышкевич давно бы перебрался в хату, но его удерживала осторожность — вдруг подведет честных людей? Все же война, а немцам Тышкевич не верил.
— Я, Марина Григорьевна, не боюсь. Не хочется вам мешать. Мне уж и недолго здесь оставаться.
Помолчали. Иван Анисимович обрадованно и весело присматривался к деревне. В вечернем сумраке сонно чернели хаты с маленькими палисадниками и низкими изгородями. За ними чувствовалась мирная и, как всегда, по-деревенски тихая жизнь. И здесь, во дворе, она была такой же, как и много-много лет назад. Сладко пахло парным молоком и хлевом. Звонко ударялись о подойник тугие струйки молока. Где-то над головой звенели комары. А в хлеву повизгивал поросенок. Все напоминало Тышкевичу далекие, почти совсем уже забытые годы детства.
— Погода стоит, как на заказ, — будто сожалея, с грустью в голосе проговорила Марина Григорьевна. — Эх, кабы не война, жить бы да радоваться...
— Днем слишком душно.
— Сено перестоялось. Все из-за того, что лошадей не хватает.
— Михась где?
— Косить начали. Где-то на лугу стога ставят.
— Тихо как...
— У нас всегда тихо.
Где-то вдалеке загрохотали колеса, — вероятно, с луга возвращались люди. Уже потом, в деревне, послышались голоса:
— Михась, отведи коней.
— Сам отведешь...
— Подожди же...
— Давно жду. Мне еще поужинать надо, а потом в ночное.
Молодые ребята, как и раньше, гнали подводы на колхозный двор. В темноте храпели, фыркали лошади. Скрипели повозки. Кое-где на подводах светились в ночи огоньки цигарок. Перед хатой кто-то соскочил с телеги, и Тышкевич узнал голос Михася:
— Спокойной ночи, хлопцы.
— Спокойной ночи, Михась.
Михась шел вразвалку, по-стариковски покашливая. Зашел во двор, устало опустился на низкие козлы.
— Кончили стога? — спросила мать.
— Какое там кончили... Мужики в очко резались, а мы спины гнули. А теперь надо коней пасти.
— У нас так...
— Что слышно нового? — спросил Тышкевич.
Михась свернул цигарку, прикурив, держал ее в ладони, чтоб не залетела, куда не надо, шальная искра.
— Нового, особенно хорошего, мало. Вы же, вероятно Прусову из Жижена помните? Она у вас училась. Говорят, ее мать сегодня расстреляли. Будто она председателя исполкома Галая укрывала. Мы со стога видели пожар, но не обратили на него внимания: думали, какая-нибудь баня сгорела.
— А Вера как, убежала?
— Так она же за линией фронта.
— Вернется, а старухи нет, — сказала Михасева мать. — Боже мой, я ведь эту Теклюсю хорошо знала... В девках гуляли вместе. Всю жизнь, бедная, страдала. Она еще и не старая...
Казалось, кто-то оглушил из-за угла ударом страшной силы: "Почему Галай скрывался у Прусовой? Может, не Галай? Все равно кто-то из наших. А если Галай?" Надо было что-то сказать, чтоб не выдать себя, а значит, всю организацию. Но он не мог придумать ни слова. Михась, кажется, заметил его растерянность и молчал. "Может, сказать? Только ему. Не надо, чтобы мать знала. Пускай не догадывается... Надо сказать. Но не теперь, после..."
Марина Григорьевна, подоив корову, позвала их в хату. Тышкевич, напряженно думавший о смерти Галая, идти отказался, пошел в амбар, шепнув Михасю: "Зайдешь потом..."
Пока Михась ужинал, Тышкевич метался по тесному темному амбару, не находя себе места от острой, почти физической боли в душе. Все думы, заботы, какими жил эти дни, исчезли — осталась страшная глубокая пустота. Он почувствовал ее так отчетливо, с такой силой, как некогда над черной бездной в горах Кавказа.
Он натыкался на стены, ударялся коленями о какие-то предметы и останавливался. Медленно возвращались спокойные мысли. Но боль не проходила.
В амбаре было душно, тесно. Так же тесно было в груди — ее сжало, сплюснуло чем-то неслыханно тяжелым. Тышкевич открыл дверь, долго и бездумно смотрел в ночь.
В грудь ударял тугой острый ветерок — стало холодно, Тышкевич присел на жерди, обхватил руками голову, ожидал Михася. Бесконечно долго тянулось время. Наконец Михась вышел из хаты, но не спешил идти в амбар, стоял, к чему-то присматриваясь или прислушиваясь. _