Выбрать главу

Евмен Слюда так и не вернулся в лагерь. И оттого, что никто не знал, убит он или жив, и оттого, что лес был оку­тан непроглядным густым туманом и можно было незамет­но окружить лагерь, и еще оттого, что наперекор всем Пру­сова топила печку, потому что Саморос дрожал от холода и ему надо было согреться, а каждый из партизан думал, что запах дыма чувствуется по всему лесу и может навести немцев на лагерь, в землянке царило напряженное мол­чание.

Тышкевич вышел из землянки. В лесу было темно и глухо. Из черноты на него надвигалось что-то черное, большое. Он понял, что это часовой, и окликнул его. Платон Бондаренко оказался рядом.

— Тихо? — спросил Тышкевич.

— Глухо,— ответил тот.

Помолчали, прислушиваясь к мертвой тишине.

— Надо было бы, Иван Анисимович, перебраться на Плёссы,— начал он.— Не нравятся мне все эти... разговоры... ну и Слюда, само собой.

— Думаешь, Слюда может выдать?

— Как тебе сказать... Умышленно — нет, а если крепко за него возьмутся, может не выдержать.

— С Саморосом как быть?..

— Домой бы его отнести.

— Я уж ему предлагал — не хочет.

— В таком случае понесем на Плёссы.

Через час отряд тронулся в дорогу. На Плёссы — бере­говую рощу среди дремучего бора — пришли ранним утром.

Тут, в глухомани, стояла маленькая хатка с печкой, в которой когда-то выжигали уголь. Кругом запустенье, запах плесени и гнили.

Отдыхали не больше трех часов. Даже во сне Тышкевича тревожила судьба Слюды. Теперь, когда все успокоились, когда прошло нервное возбуждение, казалось, что зря по­дозревали Слюду. Может, погиб человек или заблудился в лесу и теперь разыскивает отряд. Думая над тем, кого послать в Велешковичи, Тышкевич остановился на Петре Жибуле.

Тот согласился не сразу и, как показалось Тышкевичу, пошел в разведку неохотно. Его взялся проводить Ломазик, и, когда они шли по лесу, Прусова смотрела им вслед и почему-то хмурилась.

— Ты чего? — спросил Тышкевич.

— Уж больно ты мягкий,— ответила Вера.

День прошел в мучительном ожидании ночи. Наступила ночь, такая же, как и минувшая,— темная и сырая. Тышке­вич назначил дежурных, остальным приказал спать.

Проснулся он от прикосновения чьих-то мокрых, холодных пальцев. Вскочив как очумелый, он не мог вспомнить, где он и что с ним.

Было тихо. Рядом сопели во сне люди, и за стеной шу­мел надоедливый дождь. "Показалось,— подумал Тышкевич и сразу вспомнил: — А Жибуля все еще нет". Стало тре­вожно.

Накинув на плечи плащ, он вышел из хатенки. Светало. Лес тонул в угрюмом сером сумраке.

Где-то за землянкой кто-то потихоньку бубнил. Тышке­вич, кутаясь в плащ, обошел хатку, увидел сидящих на за­валинке, под стрехой, Жибуля и Ломазика. Значит, Жибуль пришел. Как хорошо!..

— Ну, что там? — спросил Тышкевич.

— Ничего хорошего, — слабым голосом ответил Жибуль и замолчал.

"Значит, сбежал Слюда" — лихорадочно подумал Иван Анисимович.

Жибуль зябко поежился, поправил на голове шапку.

— Промок насквозь...— сказал он,— Думал, что уж не найду вас...

Он тянул, и Тышкевич понимал, что Жибулю не хо­чется говорить о Слюде.

— Плохие новости Петро принес,— начал Ломазик,— в Велешковичах полно карателей. Говорит, что вчера мы на них наскочили.

— А Слюда где? — не вытерпел Тышкевич.

— Дома его нет,— погруженный в свои думы, ответил Жибуль и вдруг круто повернулся к Тышкевичу. — Я о та­ком узнал, что даже страшно сказать. Москву сдали.

Тышкевич почувствовал, как похолодело в груди. Он вдруг забыл о Слюде, о своих тревогах. Стало пусто и хо­лодно.

— От кого слышал? — спросил он дрожащим голосом.

— Добро бы только слышал — листовку принес, — он разжал кулак. На ладони белела скомканная бумажка.

Иван Анисимович взял листовку, аккуратно расправил, присмотрелся. В глазах мелькали черные строчки.

— Где ты ее взял?

— У жены. В Кожедубах, говорят, их много. Самолет скинул.

Ломазик закутался плащ-палаткой, зажег спичку. При ее слабом свете Тышкевич прочитал в правом углу слова: "Смерть немецким захватчикам!" Подумал: "Наша". "До­рогие соотечественники, братья и сестры, товарищи, друзья! Красная Армия под натиском превосходящих сил противни­ка вынуждена была оставить столицу нашей Родины — Москву.

Мы обращаемся к вам в этот тяжкий для нашей истории час со словами горя и печали и верим и надеемся, что вы поймете всю серьезность..."

Спичка догорела, и Ломазик не торопился зажечь вто­рую. "Верим и надеемся... Во что верят и на что надеются,— думал Тышкевич.— Неужели так и придется погибнуть в лесу?" От этой печальной думы и от жалости к самому себе покалывало в сердце...