— В Сирии анахореты жили на высоких столпах, — подумав, заметил я. — Ты бы так смог?
Доменик дернул плечом, промолчал.
— На все воля Божья, — заключил он. Но при мысли о столпниках лицо его осветилось.
— Я бы так не смог, — я глянул на стену. Как же так можно — добровольно заключить себя в каменном мешке, уйти в скудную пустыню? Никакую премудрость, никакую силу не променял бы я на такую жизнь! Монастырь — дело другое: молись да работай, остально за тебя аббат решает.
— Бласлоте, свые атья! — раздалось вдруг откуда-то справа, и мы с Домеником дружно обернулись.
От стены отодвинулась куча тряпья, из тряпья вытянулась вперед рука — костлявая, в жутких нарывах и струпьях — что драконья кожа! Звякнул колокольчик.
Ужас прошиб меня с головы до пят, и я дернулся в сторону, но тут же совладал с собой. Негоже по слабости и малодушию отворачиваться от страждущих...
— Мир с тобой, брат, — звучным и сильным голосом произнес кто-то позади нас на наречии сицилийцев. — Pax vobis, — добавил незнакомец на латыни, подходя и опуская руку на макушку прокаженного. Тот поднял голову: лицо замотано тканью, видно только узкую полоску у глаз — та же бугристая кожа, страшная вонь перешибает уличную.
И снова я устыдился, глядя, как засияли глаза этого несчастного, что наверняка пришел просить Уголино из Катании об исцелении. И немедленно повторил и слова, и жесты незнакомого мне монаха в черном одеянии — определенно, принадлежащего к тому же ордену, что и мы.
Прокаженный долго и горячо благодарил нас.
— Мир вам, братья, — обернулся к нам с широкой улыбкой незнакомый монах, когда звук колокольчика замер где-то вдалеке. То был молодой мужчина старше меня на несколько лет, одетый в такую же тунику, с котомкой, с осликом, которого вел за собой. Лицо его было смуглым, веселым, очень простым — нос картошкой, губы толстые и некрасивые, светлая борода. Признать его можно было за алеманна.
— Мир тебе, путник, — отозвался Доменик. Мужчина улыбнулся на эти слова:
— А не скажешь ли, добрый человек, как добраться до монастыря Святой Троицы?
Доменик хоть и был человеком учёным и сведущим в Священном Писании да в греческом языке, а объяснить такую простую вещь, как дорогу, не мог! Не очень-то и умел он объяснять. Говорил, что его постигла та же болезнь косноязычия, что святого апостола Петра. Втайне, похоже, гордился этим!
Негоже ученику говорить при учителе, а младшему при старшем — но язык мой всегда был моим врагом! Я и заговорил быстро:
— Так это же наш монастырь и есть! Скажу! Вон улица, пройди ее до конца, а там тропа за свалкой — поднимешься по ней до первой развилки, там ещё такое дерево сухое, что куриная лапа, в него молния в том году, аккурат на Пятидесятницу, ударила, потом направо, а дальше снова по тропе, пока не увидишь большие стены — там и монастырь.
Я указал на дорогу, ведущую от вверх, мимо беленых домов, стен и апельсиновых садов.
— Зачем дорога, коли она не ведет к храму? — подмигнул мне мужчина. — Видно, мы будем теперь жить рядом; так я Франциск, Франческо — по-вашему.
— Меня Гвидо звать, — откликнулся я, с некоторым опозданием понимая, что говорит он не латыни, а на моем родном диалекте — правда, с едва заметным акцентом. — А это брат мой Доменик.
— А что, братья, строгий монастырь у вас?
— Еще какой! — выпалил я. — Наистрожайший!
Брат Франциск, кажется, собрался ещё расспросить, как вдруг с конца улицы мы услышали рев — бешеный бык так не ревет, как ревел брат Аугусто, приближаясь к нам.
— Вот вы оба где! — он шел, потрясая пальцем, и толстый живот его колыхался над тугим поясом, а щеки были красны. — Вас обыскались, а вы тут языками сцепились, что два барана рогами!
Надвигалась гроза — да какая! с молниями и ливнями, — и мы поспешили к нашему прилавку помогать брату Аугусто торговать сыры.
— Прощай, брат Гвидо, свидимся на вечерне, — брат Франциск махнул рукой, взял ослика под уздцы и пошел по дороге, напевая что-то. Выглядел он весьма довольным жизнью.
А через все небо над городом тянулось облако, очертаниями похожее на дракона. Облако медленно уползало за гору – темное на фоне ясного январского неба.