Выбрать главу

— Но-но, Аркадий Тимофеевич, я, конечно, с вами откровенничаю, ибо, простите, вы все-таки покойник и лишнего болтать не будете, но запомните: цензуры у нас нет. Ни предварительной, никакой.

— Они, цензоры и критики, и в мое время вислоухими были, — продолжал Аверченко, чихнул, достал платок, со вкусом высморкался. — И все нюхают, нюхают, а след взять не могут! Беспородны от роду. Когда, милгосударь, у нас в критику графы-то шли? Одни разночинцы-с! Отсюда и вечные комплексы российских критиков: в писатели им хочется, а сами — дворники, дворняжки.

Мы подошли к ларьку угол Гатчинской и встали в очередь.

— Вы не озябли, Аркадий Тимофеевич? Обратите внимание. Чем ближе к окошечку, тем торжественнее двигается очередь. У меня иногда в очереди за пивом возникает ощущение, что я на первомайской демонстрации.

— Как сказать, как сказать, коллега! Торжественно — да. Но и похоронные процессии торжественны, хотя, гм, я еще не видел, чтобы на похороны шли с кошелками ананасов. Впрочем, я и в храмах еще не видел молящихся с пипифаксом в карманах драпового пальто… Этот старик явно что-то хочет у нас спросить.

Патриарше оглаживая бороду, к нам приблизился старик с бородкой а-ля Толстой и сказал, обращаясь непосредственно к Аверченко:

— Двух до двадцати двух не хватает, граждане.

Аверченко по-немецки спросил у меня о смысле сказанного. Я объяснил, что а-ля Толстой просит купить ему на похмелку пива.

— Мы имеем право? — несколько взволнованно спросил меня Аверченко. — Мы купим ему пиво? Хотелось бы войти в контакт со старцем.

— Спасибо, граждане — просипел старик. — Мне холодного!

Он вклинился к нам, и пахнуло от него месячной грязью нестиранного исподнего белья. Борода, довольно белая из прекрасного далека, при ближайшем рассмотрении оказалась слипшейся то ли от блевотины то ли от какой-то другой химии.

…Вместо сдачи ларечница сунула мне конфетку Сказки Пушкина.

— Замечательная эстетика! — воскликнул Аверченко. — Лубки ненавидел. До колик. Теперь ни одного не вижу. Замечательно. И вдруг степей калмык… и ныне дикий тунгус…

Мы прошли до площади Добролюбова, полюбовались на замечательный образ великого русского демократа, который, честно говоря, так и не отпечатался в моей башке, ибо я так и не видел его сочинений и знать не знаю, что стоит за его революционным жаром.

Солнце нещадно палило. В голове моей взрывались протуберанцы.

Очередь на такси стояла огромная. Томились мы долго. Машин не было.

Подошел пьяный с огурцом.

— Граждане! Длинный какой огурец! А я его за рупь двадцать отдам! За весь огурец один рупь и двадцать копеек — на бутылку не хватает, граждане!

Другой помятый гражданин, стоявший в очереди, оживился немного, перестал даже покачиваться:

— Покупаю, кореш! Только одно условие…

— Какое еще условие? И так даром отдаю.

— Беру, если навырез!

— Это как навырез? — заинтересовался Аверченко.

— Как арбуз.

— Так он же огурец!?.

— Ну и что?

Мужики препирались минут пять и ушли вместе.

Пьянство, мне показалось в тот момент, это когда шагаешь по смерти то с веселой, то с грустной песней.

3

Такси мы не дождались. Пошли по Большому проспекту.

Мои размышления прервал спутник. Он посматривал сквозь свою старомодную лорнетку на встречных и наконец высказался:

— Ваши женщины меня удивляют.

— Чем вам наши женщины не нравятся?

— Чрезмерно много, гм, толстеньких. Кустодиев, пардон. С продовольствием плохо, а…

— Конечно, блокадной чаши вы не пригубили, но надо знать, что от голода не только худеют, но и пухнут. Вот они и распухли.

— Нет-нет, я это знаю, но… каждая вторая идет и мороженое ест, сливочное.

— У вас в детстве как было с арифметикой?

— Терпеть не мог.

— Оно и видно. Не каждая вторая идет и что-нибудь жует, а девять из десяти.

— Жуткие попадаются экземпляры.

— Небось вы и женщин Рубенса недолюбливаете?

— Терпеть не могу.

— Мороженое будете?

— После пива?

К этому моменту похмеляющее действие пива уже помогало чуть-чуть. Искушение пропустить стаканчик сухого вина или шампанского в ближайшей забегаловке, то есть, простите, кафе-мороженом, нарастало с каждым шагом. Тоска сжимала сердце и душу, похмельная, безнадежная тоска алкоголика, который знает, что не сможет противостоять ей ничем, кроме как омерзительным стаканом теплого, вызывающего изжогу ркацители.

— Ваш разговор о нашем замечательном мороженом я воспринимаю как намек, — сказал я. — Давайте повернем оверштаг, зайдем в кафе, и я вас угощу пломбиром. Мороженое у нас чрезвычайно дешевое. Некоторые проворные архангельские снабженцы вывозят его из Ленинграда вагонами.

— В Архангельске льда нет?

Я чуть не брякнул, что в Архангельске ныне молоко выдают только матерям новорожденных. А ленинградское мороженое снабженцы везут в Архангельск, чтобы там растопить и этим пойлом снабжать ясли и детские сады. В обход, ясное дело, закона. И садятся эти мягкотелые снабженцы за свои аферы на скамью подсудимых.

Всего этого я, конечно, гостю-эмигранту не сказал, а объяснил парадокс врожденной ленью и хитростью архангелогородцев, которых на флоте называют одесситы в валенках. Последнее выражение Аверченко очень понравилось. Он хохотал звонко и беззаботно.

— Не обессудьте! — Аркадий Тимофеевич посерьезнел. — И простите мне мой эгоизм…

— Простите, я подзабыл Стендаля…

— Под эгоизмом я понимаю нежелание делиться истиной. Истина не должна быть обнажена. Обнаженная истина смешна и нелепа. Это еще граф Толстой кричал: Правда очень требовательная к форме! Не обессудьте, но большинство жуликов весьма красноречивы, настоящие жулики!

— Но сейчас-то сами вы что делаете, глубокоуважаемый Аркадий Тимофеевич?

— А то и делаю, — вздохнул непризнанный классик, — что в детстве маманя нам с братом клизму поставила, а сама к любовнику побежала, а про то, что клистир поставила, и забыла…

В кафе— мороженом на Большом проспекте недалеко от Введенской, куда я завел гостя, оказалась совсем маленькая очередь -всего человек пятнадцать. Кафе чистое, аккуратное, заведующая меня знает: несколько раз я покупал у нее из-под прилавка шампанское с собой. Это обычно случается у меня в воскресенье, когда магазины закрыты. Первый раз я показал даже свой писательский билет и врал, что дома у меня сидят иностранцы, а угостить их нечем. Теперь же мне ничего не предстояло доказывать: Аркадий Тимофеевич даже для самого невнимательного взгляда выглядел чужеземцем.

Я усадил гостя за столик, занял очередь и потом уже — этак мимоходом — спросил:

— Может, к пломбиру хотите бокальчик шампанского?

— С утра? — засомневался Аверченко.

— Оно легонькое, шипучее, лучшее в мире, советское, — сказал я.

— Ну, если вы так уговариваете…

Как— то сам для себя неожиданно я взял не по фужеру этой дряни, а сразу бутылку, чтобы, как ныне говорят, не пачкаться. Взял и мороженого разных сортов с сиропом.

— Вы, однако, бонвиван, — заметил Аверченко.

— Это на каком? — спросил я, наливая шампанское и изо всех сил стараясь скрыть дрожание рук. Я, правда, знал: когда пропихнешь в глотку и проводишь до желудка первый, самый омерзительный фужер, руки дрожать перестанут.

— А где нынче Александр Третий?

— Точно не знаю. Скорее всего, в Петропавловском соборе, а вообще-то вам лучше знать про покойников.