Выбрать главу

— Вот уж никогда бы не поверил, — Валентин невольно покосился на ее ноги. Удержаться не получилось, потому как было на что посмотреть. Остановившись возле столика, Аллочка развела ступни в третью позицию. Это было и смешно, и красиво. Хотя, возможно, племянница полковника просто хитрила. Она не столько казалось странной, сколько хотела казаться таковой. Кольца в ушах, свитерок пятидесятого размера, чудная походка — слишком уж много всего сразу… Так ему во всяком случае подумалось. Валентин помог девушке освободить поднос, поймав ее взгляд, растерянно сморгнул.

— Дядя у нас кремлевский мечтатель. Дать ему волю, кого угодно заговорит.

— Ничего, я люблю послушать.

— Мое дело предупредить, — двигаясь все той же изящной поступью, Аллочка вышла из кабинета.

— На чем мы остановились? — Валентин рассеянно взглянул на Константина Николаевича.

— Это не я, это ты остановился, — полковник усмешливо хлебнул из чашки. Отломил кусочек от шоколадной плитки, зажмурившись, сунул под язык — точно таблетку валидола.

Валентин с некоторым усилием заставил себя припомнить последнюю фразу.

— Да… Так вот, я хотел сказать, что реформы, конечно, штука занятная, но вы-то, кажется, отдаете силы иному делу!

— Не иному, Валентин. Не иному! Все в этом мире увязано в один гигантский узел. Мы зависим от политиков, они зависят от нас.

— Хотел бы вас понять.

— Так ли? — склонив голову набок, полковник хитровато прищурился, на мгновение став удивительно похожим на свою племянницу.

Вместо ответа Валентин попробовал кофе.

— Вкусно!

— Это Аллочка умеет. Кофе — ее слабость… — полковник кивнул. — Но я не зря поинтересовался, действительно ли ты хочешь что-либо понять. Видишь ли, чтобы из разговора вышел толк, надо сразу оговорить несколько вещей: во-первых, желает ли собеседник знать правду? Не ту, что в нем уже окопалась с энных времен, а некую новую, что, возможно, еще ему приоткроется. Во-вторых, сразу условиться насчет системы координат. Без нее просто бессмысленно шагать дальше. Получится как раз то самое — стриженый-бритый и так далее. И если, скажем, отталкиваться от пресловутой гениальности Ленина, то по всему выйдет, что Сталин — величайший злодей. А назови Ильича негодяем, и наш Иосиф Виссарионович немедленно преобразится. То же и с царствующими особами. Начни измерять их с точки зрения технического и социального прогресса — и выйдет, что самые безжалостные цари были одновременно самыми прогрессивными. Поправь чуток шкалу, взгляни на все с точки зрения человечности — и совсем запутаешься, потому что самые человечные из царей в сущности и доводили державу до политических инфарктов.

— Сейчас меня интересует одна-единственная шкала, — сказал Валентин, — ваша, Константин Николаевич.

— Значит, все-таки интересует? — полковник усмехнулся. — И то радует. Хуже нет, когда человека ничто не интересует. Хотя шкала у меня, Валентин, прямо сказать, — неважная. Мрачноватая у меня шкала!

— А вы подсластите.

— Что я и делаю, — полковник жестом указал на вазочку с шоколадными плитками. — Я, Валентин, ни к пессимистам, ни к оптимистам себя не причисляю. И в Бога не верую по большому счету. То есть, даже не в том смысле, что не верую, а только, если он и существует на самом деле, то легче людям от этого не становится. То есть какому-то конкретному лицу — возможно, а человечеству в целом — никогда. Потому как такая у Бога идеология — не вмешиваться в земные распри. Сами мы должны выкручиваться и подниматься. Сами! А он нам горюшка может только подбавить. И обрати внимание! — не из вредности, а сугубо в назидание. Как отцу дозволено наказывать непутевого сына, так и ему… Но суть, Валентин, не в этом. Любая религия, как ни крути, — всего-навсего наша совесть. Одни к ней прислушиваются, другие знать не желают, что есть таковая на свете. А ведь это, если разобраться, главный подсказчик по жизни. Может быть, даже единственный!

— И что же вам подсказывает ваша совесть?

— Моя? — полковник улыбнулся. — А вот послушай… Время от времени власть вынуждена преступать закон. Скрытно, без эффектных демонстраций. Это не только ее право, это жесткая обязанность! Можно до посинения ругать Макиавелли, которого, к слову сказать, мало кто читал, но в мире не найдется ни одного политика, что сумел бы в практике воплотить демократическую идею правления. То есть теоретически-то мы все демократы, но на деле ни один строй, ни одна партия и ни один союз не в состоянии были подать пример по-настоящему цивилизованного органа, основанного на социальной справедливости, на любви к ближнему, на абсолютном равноправии. Всюду к справедливости приходили через кровь, а к любви — через падение и ненависть. Равноправия же, как такового, вообще никогда не существовало! Идея, что, подобно вирусу, заражает массы, становится большой ложью, и ложь эту человечество в большинстве своем приемлет. Да, да, Валентин! Хавает, как этот самый шоколад!… Плохо ли, к примеру, воевать? Более чем плохо! Однако воюем. А чем плоха идея сильного государства? — Константин Николаевич покачал головой. — То-то и оно, что нельзя здесь подходить с подобными мерками. Плохо, хорошо… Между прочим, Макиавелли был двумя руками за республиканский строй. Так-то вот! Но, отстаивая демократию, этот дядечка не стеснялся утверждать, что демократия невозможна, если в народе прежде не созрели гражданские добродетели. Отсюда вопрос: когда же они созреют? Дождемся ли мы сего звездного часа? Я лично очень сомневаюсь. Вот и выходит, что государственное насилие — не удовольствие, а всего лишь вынужденная мера.