Выбрать главу

Когда моя мама попала сюда из Африки, Мраморный холм назывался Марлибонским, но она и другие переименовали его, потому что им было трудно выговорить «Марлибон». Но папа все равно называл его так, потому что ему нравилось, как это звучит. Он любил говорить странные и красивые слова, хотя записывал их очень редко, предпочитая, чтобы писала я.

Обычно меня зовут Морри, но мое настоящее имя — Мемория. Я долго хранила его в секрете, потому что сначала оно мне не нравилось. Нет, мэм. А вот теперь я готова сказать его всем. По-португальски оно означает «память». Мой папа немножко знал этот язык, потому что он несколько лет прожил в Португалии.

У бабушки Алисы было прозвище «Блу», потому что она была такой черной, что люди говорили — на закате ее кожа отливает синевой. Она называла Большого Хозяина Генри его детским именем — Хенни. Она когда-то была его кормилицей, поэтому ей позволялись кое-какие вольности. «Не забывай, кто ты такая, детка, — говаривала она мне. — А забудешь — считай, пришел твой конец».

Однажды мы горбатились в поле, и я обозвала Большого Хозяина Генри жирной старой гиеной за то, что он поломал аккуратную кромку на рисовом поле, а ведь мы ее только что сделали. Я сказала это так громко, что он едва меня не услышал. Мама трясла меня, будто я тряпичная кукла. Она кричала, чтобы я держала язык за зубами, потому что она не желает видеть, как меня привяжут к бочонку для порки. Мне пришлось усадить ее прямо в грязь и успокоить, потому что она ужасно расстроилась из-за того, что вышла из себя. Потом мы обе хохотали над этим до слез, и я умоляла ее перестать гримасничать. Моя мама умела смеяться лучше всех, даже лучше папы. Ростом она была намного выше, чем он, с высокими скулами и такими черными глазами, что в них отражалось то, чего больше никто и не видел — даже будущее, как некоторые думали. Стоило мне взглянуть на родителей, и я невольно улыбалась: такие они были разные и все же так подходили друг другу.

Мама всегда держалась очень гордо, а уж если в гневе уставится на тебя своими черными глазищами, хотелось от стыда забиться куда-нибудь подальше. Зато когда она хорошо к тебе относилась, тебе казалось, что ты становишься еще лучше просто потому, что она смотрит на тебя.

Мама умерла от лихорадки семь лет назад, в июне 1817. Потом ушел папа. Он оставил меня совсем одну три с половиной года спустя. От нашей семьи не осталось никого, кроме меня, поэтому я просто обязана все записать. Иначе никто ничего не будет о нас знать. Словно нас поглотила земля. Словно нас здесь никогда и не было.

Все дело в грубых башмаках и мозолях. И в кукурузной самогонке. Я думаю, именно из-за этого Большой Хозяин Генри слова доброго никому не сказал. Он вечно что-то вынюхивал, вечно бродил вокруг с глупой ухмылкой. «Подбирается к тебе исподтишка как гремучая змея, только гремучки спрятаны», — говаривал Ткач. Ткачу разрешалось ходить с Большим Хозяином Генри на охоту. Папа говорил мне, что Ткач мог за полмили разглядеть розовый кротовый нос, торчащий из травы. И при этом знал, о чем думает крот!

Ткач был добрым другом моих родителей. Когда я выросла, он и мне стал другом. Я всегда любила тех, кто старше. С ровесниками мне не очень-то везло. Они всегда говорили, что я слишком желтокожая и тощая, и что глаза у меня какие-то не такие. А некоторые из них думали, что я веду себя высокомерно. Может, я и правда считала себя лучше, чем они, потому что умела читать и писать. Но это до тех пор, пока меня не выпороли. Потом-то мы поняли, что я такая же, как и все остальные.

У Ткача было двое ребятишек и жена Марта на плантации Комингти за Купер-ривер, на север от Ривер-Бенда. Он получил пропуск, чтобы навещать их по воскресеньям. Для него, конечно, было здорово тяжело, что он всю неделю должен жить вдали от семьи, но если честно, он не всегда из-за этого переживал. Потому что ему нравилось поддразнивать девушек. Если вы спросите меня, так он был довольно плутоватый, и его светло-карие глаза всегда загорались при виде девичьих фигурок.

Он умер, и в основном из-за меня. Это меня сильно гнетет, когда я ночами лежу и думаю о своей жизни, о том, что в ней было правильно, а что — нет. Наверное, это останется со мной навсегда. Но уж лучше так. Не хотелось бы мне, чтобы человек заработал пулю, а я и думать не думала о том, как помогла ему ее получить. Это все равно, что объявить — он был ничем и так ничем и останется.

Я думаю, Большому Хозяину Генри нравилось мучить каждого по-разному, так, чтобы причинить как можно больше боли. Моя очередь пришла в пятницу вечером, в июле 1820. Ночь была влажной, воздух буквально лип к лицу. В такие ночи не спишь, а будто сознание теряешь. Мне было почти двенадцать, и я работала в Большом Доме, а спала в сарае возле кухни.