— Полный пиздец, — сказал я, и это была чистая правда. Вьетнам был войной, которая, похоже, поощряла индивидуальность — то, чего обычно не встретишь в армии. Но во Вьетнаме это процветало, доходя до крайностей.
Дэнни отхлебнул виски из фляжки на поясе.
— Не могу дождаться, когда этот белый шкет вернётся в свою ёбаную Алабаму и начнёт рассказывать папочке с мамочкой, что он делал на войне. Будет ржать над трупами, — Дэнни был на взводе. Он глотал стимуляторы из правого кармана, чтобы держать себя в тонусе, а из левого — таблетки, чтобы не слететь с катушек. — Это не война, а хуйня какая-то. Надо, наверное, к морпехам перевестись, что ли. А этот ёбаный Жнец — сидит на трибуне один, пялится на тела, которые уже в жижу превращаются. Ему даже жрачку туда таскают. Блядь, я сам к еде притронуться не могу с тех пор, как начался этот цирк. «Белые мыши» заебали своим нытьём про вонь. Лейтенант аж к Жнецу припёрся, мол, надо что-то делать, запах всех заебал. Немецкие бизнесмены ссутся напалмом. А Жнец, говорит лейтенант, заржал и говорит, что был при освобождении Маутхаузена — мол, немцам этот запах как родной, пусть чувствуют себя как дома.
Дэнни провёл меня мимо бродивших без дела солдат через ворота на стадион. Я сразу услышал странный гул, словно работали на холостом ходу тысяч пятьдесят шершней. Дэнни сказал привыкать — это мухи. Миллион мух жужжал любимую мелодию Жнеца.
Дэнни оставил меня у ворот. Я вошёл, и вонь — более острая и едкая — ударила горячей, зелёной волной гнили. Тела разлагались: чёрные, зелёные, синие, превращались в какую-то трупную жижу. На людей они уже не походили. Некоторые даже шевелились — до того были набиты червями. Другие сидели, выпрямившись, раздутые от газов. Мухи жужжали так оглушительно, что я думал, рехнусь. Я нашёл Талливера — он сидел на трибуне один, потягивал холодный чай и поглаживал подбородок.
— А я думал, придёшь ли ты, Мак. Чёрт побери, думал, — сказал он, глядя на тела, свою личную коллекцию глубокого разложения. — Тут уже все журналисты перебывали. Только не задерживаются надолго. Как думаешь, почему?
Я пристально посмотрел на него:
— А вы как думаете, сэр?
Он сунул за щёку табачную жвачку и медленно задвигал челюстью, сплёвывая бурую слюну в сторону мухи.
— Должно быть, вонь. Занятная штука, Мак, этот запах. Он со мной уже много лет. Ещё с тех лагерей в Германии. Видел фотографии тех лагерей? Трупы. Столько грёбаных трупов. Помню лазарет в Маутхаузене. У них были нары в пять-шесть ярусов. Те, кто внизу лежал, утонули в жиже из дерьма и гноя, натёкших сверху. Нам приходилось через это шлёпать. — Он снова сплюнул табачную жижу. — Но, видать, пора эту партию закапывать. Взял от них всё, что мог.
Я не осмелился спросить, что именно — честно говоря, не хотел знать. У этого типа была нездоровая одержимость смертью, а я к тому времени повидал столько всего, что вряд ли сохранил бы рассудок, начни он объяснять механику своего безумия.
— Сегодня похоронная команда приедет, приберутся тут. Только я солдатам не говорю. Нахуй их. Пусть этот запах забьётся им в ноздри, въестся под кожу. Пусть узнают, что такое настоящая смерть — гарантирую, не захотят сдохнуть.
В лучшем случае его логика была извращённой, в худшем — совершенно безумной. Я прикусил язык, чтобы не сказать ему этого.
Талливер вздохнул и посмотрел мне в глаза:
— Но ты ведь не это пришёл посмотреть, так? Ты прослышал про мою операцию в горах, верно? Можешь не отпираться, Мак, ходят слухи, что ты слишком интересуешься нашими местными охотниками за головами. Хочешь пойти, так?
— Да, хочу.
Он просто покачал головой:
— Нельзя. Уверен, у тебя есть на то причины, и по глазам вижу — это нихуя не связано с теми газетёнками, для которых ты пишешь. Тут что-то личное. — Он сплюнул. — Видишь ли, Мак, операция засекречена. Какой-то мудак из Агентства, видать, разболтал, но она всё равно под грифом. У нас хорошие разведданные, откуда начать охоту, и задача проще некуда: найти этих сук, обложить и замочить. Убить этих ублюдков так, чтобы их родные мамаши блеванули от того, что останется. MACV не хочет никакой прессы на этой операции.