Располагалось оно в общежитии на Петроградской стороне и объединяло несколько студенческих семей, живших по старинным заветам круговой казачьей общины. Без всякой вывески-декоративности, без лампасов-прибамбасов, шашек и фуражек, наглядно подтверждая уверенность в том, что мы — народ со своим характером, мировоззрением и укладом. Жили все по-студенчески очень бедно, но дружно, весело. Вместе подрабатывали по ночам грузчиками на станции; многие были женаты, помогали друг другу в учебе, делились и рублем, и куском, греясь друг от друга душой в этом чужом жестоком городе, четко проводя границу: «Мы... и все остальные».
Повадился я в общаге гостевать. И меня там полюбили, и я всех, родненьких моих, полюбил. И сейчас сорок лет спустя скажу — вот там жили казаки!
Коренные! И по плоти, и по духу! Половина из тех студентов сейчас доктора наук... Один академик... Никто не пропал! Все в люди вышли.
Разумеется, я рассказал своим родственникам о казачьей общине. На Пасху, а она в тот год совпала с Первомаем, ко мне из Москвы приехал троюродный брат Андрей, тоже, как и я в ту пору, студент. И привез свои шаровары с лампасами, фуражку и сапоги. Мы решили пойти на вечеринку в справе! Через весь город! В открытую!
О том, как шарахались от нас горожане, какими увлажненными глазами и радостью встретили нас земляки, как мы пели и плясали, отмечая Светлое Христово Воскресение, рассказывать не стану. Рассказ-то про писателей и про город.
Так вот, когда мы далеко за полночь вкатились на ночной Каменноостровский (тогда Кировский), стало ясно, что хозяева, оставляя нас ночевать, знали, что делают — мосты-то разведены! Домой нам не добраться до утра. Но не возвращаться же!
И тут я вспомнил, что неподалеку живут Толстые и что меня приглашали в гости. А Михаил Глинка, писатель, подчеркивал, что особенно рады меня будут видеть именно за полночь, когда все соберутся! В том, что будут рады, я сомневался, но деваться-то некуда... да и холодно по ночному-то времени, а мыто в гимнастерочках...
И мы пошли в гости, за неимением цветов сняли со стены флаг, так с флагом и с гитарой, пламенея широкими лампасами, поперли. Хотели поразить своим видом хозяев!
Однако в гостеприимном и славном по всему Ленинграду доме Никиты Алесеевича Толстого — сына знаменитого писателя, профессора, доктора наук и отца многочисленного семейства, — вероятно, видали и не такое. Встретили нас радушно, посадили к уже сильно разоренному праздничному столу, обогрели, дали чаю.
Мне очень нравились Миша и Катя Толстые — можно сказать, цвет тогдашней питерской молодежи. Андрюшка же подсел к Танечке Толстой, она тогда еще училась в школе, к серьезной девочке. Никита Алексеевич уже определил-назначил, что она будет писательницей.
Мы с Андрюхой соловьями разливались — просто четвертая серия «Тихого Дона»! И пели, и чубами трясли для экзотики.
Часа в два ночи, как мне кажется, откуда-то сверху (вроде бы там находилась лестница на второй этаж) спустился сам Никита Алексеевич. Как всегда в неизменной бабочке, приветливый, улыбчивый, очень светский человек. Популярный, как академик Д. С. Лихачев, но гораздо более подвижный, так сказать, мобильный, он участвовал почти во всех питерских интеллигентских тусовках, частенько выступал по телевидению, давая очень квалифицированные советы по самым разным вопросам и легко разводя, как на горохе, любые проблемы. Особенно ценились его педагогические рекомендации по вопросам воспитания. При этом сам он, помнится, занимался математикой.
Никита Алексеевич лучезарно приветствовал всех, деловито присел к салату и тут же включился в общий разговор.
— Ах, эти казаки! Я их прекрасно помню по гражданской...— сказал он, близоруко поверх очков в золотой оправе разглядывая какой-то кусочек на вилке. — Прелестно... Экзотично. Но уж больно они жестоки. Чуть что — шашкой. Да-да! Очень жестоко шашками рубили...
— Это что! — сказал вдруг московский студент, в лампасах и смазных сапогах, Андрюшка. — А можно же еще пузо распороть и кошку живую зашить! Хи-хи!
Никита Алексеевич поперхнулся. Очки в золотой оправе тихо упали в салат.
Больше о казаках он не говорил. Прихлебнув чаю, он наскоро раскланялся и вознесся опять куда-то наверх, на прощанье как-то особенно внимательно скользнув глазами по Андрюхиной свирепой харе с подкрученными смоляными усами.
-— Ты что, придурок, про кошку сам выдумал или вычитал где? — ругал я брата, когда мы маршировали на трамвайную остановку.