Выбрать главу

Они передают слова Алексея Михайловича: «Дай мне таковое приличие людей ради, что аки недаром тебя взял: не крестися тремя персты, но точию руку показав, наднеси на три те перста»!..»

Двоюродный брат Морозовой, Федор Ртищев, также уговаривает ее: «Сестрица, потешь царя того и перекрестися тремя перстами, а втайне, как хощешь, так и твори. И тогда отдаст царь холопей и вотчины твоя».

А новые посланники из дворца не скупились на еще более заманчивые обещания Алексея Михайловича: «Мати праведная Феодосия Прокопиевна! Послушай, аз пришлю по тебя каптану (карету) свою царскую и со аргамаками своими, и приидут многие боляре, и понесут тя на головах своих…»

Царь как будто искренне не понимает, что занятая им позиция странно выглядит с точки зрения верующих людей. Он откровенно признает, что для него не имеет никакого значения не просто то — как молится, но и как по-настоящему верует тот или иной человек. Его волнует только одно «приличие» — внешняя лояльность режиму. Здесь Алексей Михайлович изменяет всей традиции русских государей, считавших душевное спасение подданных своей главной обязанностью, за что они должны дать личный ответ перед Богом. Из мироощущения царя Алексея очевидным образом исчезает искренняя религиозность, и ей на смену приходит казенное желание «порядка», безотносительно того, на какой основе он утверждается — канонической или нет. Спор Феодосьи Морозовой и царя — это спор не о вере, а снова, как и в столкновении Аввакума и А. Матвеева, — противостояние веры с начинающимся безверием.

Не говоря о том, что сам факт соблазнения подвижницы образами мирского величия, нарисованными по царскому приказу перед инокиней Феодорой, должны были служить в глазах современников не в пользу царя.

Внутреннее перерождение Алексея Михайловича было действительно очевидным и глубоким. С ним произошло то, что обычно называется «обмирщением» сознания. По эмоциональному, но очень точному замечанию П. Паскаля: «Несчастный был теперь уже совершенно не способен понять сомнения и чаяния тех, кто в его глазах были отныне лишь невеждами, упрямцами и мятежниками»{65}. Царь Алексей так скоро и невозвратно оторвался от всей древнеправославной духовной традиции, что ответ инокини мог не устыдить, а только раздражить его. Феодора в горьком недоумении проговорила: «Оле глубокаго неразумия! О великаго помрачения! Доколе ослепосте злобою?.. Каптаною мя своею почитает и аргамаками!.. Аще-де и умру, не предам благоверия! Издетска бо обыкла почитать Сына Божия и Богородицу, и слагаю персты по преданию святых отец, и книги держу старые; нововводная же вами вся отмещу и проклинаю вся!.. Аз бо о имени Господни умрети есть готова!»

В православной Москве середины XVII столетия повторялся тот духовный кризис, который уже пережил западный христианский мир дважды — в период «Возрождения», когда громко и властно заявила о себе культура, свободная от «страха Божия», и в эпоху после кровопролитных религиозных войн XVI — начала XVII века, когда из перегоревшего пуританского воодушевления возникли и стали определяющими приметами жизни: материализм, буржуазные ценности, религиозный индифферентизм и секуляризация сознания.

Обмирщение всего московского общества шло очень быстро. И правительство, и обыватели забыли, что само присутствие иноземцев и знакомство с их культурой было только временной вынужденной мерой, что цель состояла в наверстании технического отставания. Но этой утилитарной задачи как раз и не было еще выполнено, когда стало покрываться трещинами все нерушимое веками здание «пресветлого православия». Иностранцы со всех концов света беспрепятственно прибывали и прибывали в Москву, привозя все новые диковинки, отвлекавшие москвичей от аскетических обычаев предков, пробуждая новые мирские вкусы.

Иноземное становится модным. Несмотря на робкие правительственные запреты, люди Московского государства активно заимствуют у иноземцев бытовые привычки, манеру одеваться, строить и украшать жилище. Да и какие запреты могли иметь действие, если было известно, что сам царь Алексей устраивает у себя «вверху» пирушки под немецкую музыку, что царских детей учат латинскому языку и одевают в иноземное платье? Что новый царь, Федор Алексеевич, тайно ездит в Немецкую слободу посмотреть своими глазами на обычаи иностранцев, на особенности их быта…

Определяющей чертой культурной жизни Москвы этого времени становится культура барокко. Невольно подчиняясь слишком сильному еще влиянию старой русской традиции, новый стиль значительно адаптируется к местным особенностям. Он лишен здесь самых ярких форм своего выражения, в которых стал известен на Западе. Умеренность и сдержанность — таков боевой девиз, под которым культура испорченных нравов, порока и антицерковности проникает в русские пределы.

Но это только временная тактика. Еще те, кто родился в Москве до реформы Никона и кто доживет до начала нового века, застав его первое десятилетие, будут иметь возможность посмотреть своими глазами на перерождение нравов в отечестве.

Однако и на первых порах перемены были достаточно заметными. Менялся облик прежней архитектуры — начало так называемого «московского барокко», предвестника безжалостного вторжения чужого архитектурного стиля, уничтожившего в конце концов все следы традиционного облика жилых зданий и церквей в России.

В иконописи происходил отказ от старых традиций аскетического письма в угоду новым вкусам, превратившим священные изображения для молитвы, создаваемые по строгим древним канонам, в досужее и праздное развлечение для глаз, ничем не отличимое от светской живописи.

В это время появляется большое число переводных историй, среди которых преобладают рыцарские романы и любовные приключения. Они совершают переворот в чтении жителей Московского государства, революцию в самом отношении к литературе. Как и перемены во всех остальных областях быта и культуры, теперь чтение обретает в первую очередь функцию развлекательную. Книгу приобретают для «прохлаждения», для того, чтобы удовлетворить досужее любопытство, «потешиться». Этой же цели служит украшение текстов иллюстрациями-лубками. Сами заглавия манят читателей такими эпитетами к повестям, как «дивная» или «удивления достойная».

Утрачивается старое отношение к книге, вне зависимости от того — печатная она или рукописная, как к духовному наставнику, источнику благочестивых познаний для укрепления в вере. Ревнитель старины, стольник Иван Бегичев упрекал размножившихся любителей «легкого чтения»: «Все вы кроме баснословные повести, глаголемые еже о Бове королевиче и мнящихся вам душеполезные быти, иже изложено есть от младенец, иже о куре и лисице, и о прочих иных таковых же баснословных повестей и смехотворных писм, — божественных книг и богословных дохмат никаких не читали…»{66}. Эти перемены не могли не тревожить людей, предвидящих, что новшества не остановятся, будут развиваться до тех пор, пока окончательно не уничтожат прежнюю религиозную культуру.

Намечается ослабление в людях родового чувства, крепкого до той поры. Утрачивается память о прошлом семьи и духовная связь с предками. Это прослеживается по поминальным записям, подаваемым в церковь или монастырь для поминания душ усопших родственников. В отличие от записей, относящихся ко времени до середины XVII века и содержащих нередко перечни предков до отдаленных колен — в 200 и более лет, поминания конца столетия уже ограничиваются, как правило, только ближайшими родичами, именами дедов{67}.

Все эти трансформации традиционных начал культуры и быта коснулись в первую очередь знати и царской семьи, а также городских обывателей, хотя далеко не всех. В.О. Ключевский писал об этом: «Любопытно следить за московскими верхами, как они падко бросаются на иноземную роскошь, на привозные приманки, ломая свои старые предубеждения, вкусы и привычки»{68}.