В конце апреля 1919 года Бунин вновь не проверяет слухи о взрывах — на этот раз на Соборной площади в Одессе. Здесь кажется, что ему в каком-то смысле не надо ни доказывать, ни опровергать сам факт взрыва, так как он уже успел стать событием для множества людей и в этом смысле неотменим (даже если его и не было). Как уже не раз происходило во время революции, сама история создается из глухих слухов и непроверенных известий, и Бунин уравнивает их в правах с условным «на самом деле».
В начале мая начинается Григорьевское восстание (самый масштабный мятеж против советской власти в Украине, начатый частями Красной армии), совпадающее по времени с одним из крупных еврейских погромов в Одессе. Бунин вновь отказывается от позиции свидетеля: известия о наступлении Григорьева на Одессу все время предстают опосредованными — то это слухи и толки, то бесконечные воззвания советского правительства, над которыми Бунин не устает зло иронизировать; наконец, какие-то обрывки того, что можно назвать новостями, но к ним-то и прислушиваются меньше всего: «Только тем и живем, что тайком собираем и передаем друг другу вести. Для нас главный притон этой контрразведки на Херсонской улице, у Ш. Туда приносят сообщения, получаемые Бупом (бюро украинской печати)». Здесь Бунин — редкий для него случай — прямо указывает источник: сообщение пришло в будто бы шифрованной телеграмме. Такие проговорки проясняют своего рода политическую теорию Бунина — добраться до (условной) правды и так не получается, можно только снимать один за другим пласты слухов и толков. Бунин сохранил в Одессе большое количество газет или вырезок с высказываниями знакомых людей. Если ему доводилось вновь встречаться с ними, он отмечал, как изменились (или нет) их взгляды. Это своего рода «личные истории» многих людей, которые — в отличие от «большой» — Бунин все-таки считал возможным понять.
В Одессе Бунин дает себе окончательный отчет в природе слухов: «Для слухов выработались уже трафаретные приемы: “Приехал один знакомый моего знакомого...”», от которых у него наконец появляется какая-то дистанция.
В силу самого жанра (или его отсутствия) «Окаянные дни» — произведение автобиографическое, и автора на их страницах очень много, но и здесь есть свои особенности. Бунин не стесняется в выражениях, дает всему и всем такую оценку, которую считает нужной, но при этом остается «включенным наблюдателем» и никогда не занимает положения человека, судящего свысока. Несмотря на эмиграцию и разрыв многих прежних связей (самый важный — с Максимом Горьким, ему посвящено в «Окаянных днях» внимания больше, чем любому другому знакомому), Бунин не стал переписывать, а тем паче вымарывать многие строки своих записей. В итоге из автора-повествователя он сам становится участником своих записей.
Нигде Бунин не пытается выставить себя в выгодном свете (хотя дневник, как никакой другой источник личного происхождения, позволяет это сделать: достаточно приписать себе задним числом предвидение, которого, кстати, Бунин был не лишен). Практически на первой же странице встречаются стишки с антисемитским душком, которые при желании ничего не стоило опустить, однако Бунин не стал убирать их. Но и «Окаянные дни» он воспринимал как законченный, а главное, завершенный памятник двух лет, в который уже не мог внести правку.
Ни в одной сцене ни одной из записей Бунин себе не врал и не приукрашивал действительность. Отсюда знаменитые образы «Окаянных дней», которые он опять-таки не стал изменять (даже рискуя представить себя далеко не с лучшей стороны), вроде «намазанной сучки», встреченной в Москве, или такого портрета Маяковского: «...в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник». Здесь мы встречаемся с важной для Бунина установкой: предмет и язык его описания влияют друг на друга. Будучи общепризнанным мастером стиля, Бунин вовсе не стремится расцветить свой рассказ, даже наоборот: во многих фразах проступают очертания нарождавшегося «телеграфного стиля», до появления которого оставались считаные годы. Язык описания событий 1918–1919 годов не возвышается над ними, а, наоборот, уподобляется им. Здесь много уличной речи и ругательств, без которых невозможно было бы ухватить самую суть происходящего, так что кажется, что Бунин использует первое попавшееся под руку слово — и в этом контексте самое верное.