Выбрать главу

Хруцкий Анатолий

Окаянные дни Ивана Алексеевича

Анатолий Хруцкий

Окаянные дни Ивана Алексеевича

Повесть

1

Городок Грасс, что на Лазурном берегу Франции, но чуть в горах, чарует зеленью, теплом, ухоженностью. И красотой: южное море внизу, горы Эстераль справа и живописные холмы в сторону Ниццы налево. Спокойное летнее море слегка шумит набегающей длинной, по всему берегу, волной, но здесь, наверху, ее не слышно. Да и сама она видна только оттого, что, когда откатывается, валуны вдруг и враз начинают блестеть на солнце, как золотые. А белые барашки далее, в открытом море, видны то ли рассыпанной яичной скорлупой, то ли как бы сидящими на воде чайками.

Вода у берега зеленая, далее синевато-зеленая, еще дальше - лиловая синева. И совсем к горизонту море приобретает туманный ртутный блеск.

Свежесть и влажная прохлада моря ощущаются в городке лишь утром и к вечеру. А днем прохлада поглощается раскаленными предгорьями, где даже цикады от жары уже не стрекочут, а сипят.

В летний полдень небо светлое. И бесконечностью своей дает совершеннейший простор свету, воздуху и зною.

Иван Алексеевич узнал о еще одной в своей жизни войне утром 22-го, на вилле Жаннетт. Прибежала, как всегда растрепанная, но редкостно взволнованная Вера Николаевна и неподчиняющимися руками принялась крутить ручки радиоприемника. Она и переводила. Голос у лондонского диктора был замечательно восторженным, словно англичане приступили изгонять то ли немцев из Франции, то ли засидевшихся в кремлевских чертогах пламенных революционеров. Но радовались они лишь тому, что теперь и других бомбить станут, а значит, островам достанется поменьше. Отклик у Ивана Алексеевича на услышанное тоже оказался замечательным. Он вышел в сад, чего по утрам никогда не делал, и долго ходил по дорожке, сбивая плечами росу с разросшихся кустов, так что тут же и промок, а потом вернулся к себе в кабинет и достал давно привезенную ему, но так и не дочитанную книжицу некоего Шолохова под намекающим названием "Тихий Дон". И с толстенной - из-за этого в свое время и не одолел - книжицей улегся на диване.

Ее Иван Алексеевич листал уже неделю, пытаясь в который раз - тысячный, должно быть, за долгую эмигрантскую жизнь - ответить на вопрос: да как же им удалось их безобразие тогда? отчего они не рухнули в самом начале, как рушатся этими днями? А ведь нынче они покрепче будут!

Шолохов помочь с ответом на проклятые вопросы не смог, а только нехорошо раздразнил. Иван Алексеевич признал, что автор книжки безусловно талантлив, однако - хам. Тут же припомнил слышанный где-то разговор, - прежде-то и вниманием анекдот не удостоил, - будто Шолохов этот не сам писал, а стибрил рукопись у какого-то Добровольческой армии офицера. И даже фамилию того офицера в разговоре называли для пущей правдоподобности, однако вспомнить не удалось, очень уж простая фамилия, из лошадиных. Так вот теперь, по завершении перелистывания книжицы, Иван Алексеевич готов был с кем угодно схватиться, что не офицер это написал. Хамское, грубое письмо, ни словечка в простоте, - какие еще доказательства требуются!

От чтения таких вот писаний, время от времени залетавших в его кабинет оттуда, у Ивана Алексеевича новым пламенем, словно сухих стружек подбрасывали, вспыхивала ненависть к большевикам. Ко всем их историческим деяниям, уничтожившим Россию: и к новому правописанию, и к новой литературе, этим правописанием всякой совести лишившейся, и к новым названиям городов. Ко всем этим Ленинградам, Сталинградам, Калининам, Куйбышевам. Вот еще совершенно подлое название - Днепродзержинск!

Иван Алексеевич поглядел на часы, проверяя себя, угадал ли время. С удовлетворением отметил, что угадал: до обеда оставалось еще немерено. Ему присущ дар предвидения, об этом знали все. Свойство это доставляло ему и тщеславное удовлетворение, но и немало неприятного. Будущее по обыкновению рисовалось до отчаяния мерзким, и он начинал огорчаться задолго до того, как события наступали. Однако с предвидением войны произошла осечка. Предсказать войну в России он не смог. И напротив, когда ну прямо накануне войны умник Леонид за обеденным столом говорил, что Германия хочет напасть на Россию, то Иван Алексеевич, обрывая даже и намерения иметь на этот счет иные мнения, резко заявил: никогда не поверит, чтобы Германия пошла на такую страшную авантюру - в какой уже раз обжечься! Однако ж - нате. Однако ж - напали. А до этого два года ни одного поражения...

В голове опять эта песенка большевистского радио. Мелодии если привязываются, то надолго. Какой-то так называемый народный певец из какого-то чудного уголка социалистического рая поет: "Слово Сталина в народе золотой течет струей..." Иссякла струя. Неделя минула, а - ни слова.

Иван Алексеевич поднялся с дивана и достал фляжку коньяка, купленного вчера, а сегодня уже пожалел, что мало взял, откупоренная еще ночью фляжка кончалась... Никогда за свою жизнь не испытывал такого - живет в завоеванной стране. Мало того, так еще и ту страну, где прожил лучшую часть жизни, завоюют не сегодня - завтра. Немцы достают везде. И начали они это преследование Ивана Алексеевича в четырнадцатом году.

Пить нельзя и по нездоровью, и по занятиям своим. Давно упокоившийся отец говаривал: "Все в жизни проходит и не стоит слез". Однако, чтобы сказать такие верные слова, отец щедро и многие годы тоже помогал себе вином, а еще и гитарой...

Второй год Иван Алексеевич живет в завоеванной стране. И как обычно, где потерпели поражение, там есть нечего. Хотя, были б деньги, прокормиться можно. Но и денег не было, а ведь еще недавно Иван Алексеевич был человеком обеспеченным, Стокгольм был щедр. А деньги кончились не столько лихими тратами, сколь обрушившейся войной. Вдруг оказалось, что Иван Алексеевич, как и многие другие, не тем банкам доверился, не в той валюте хранил сбережения, не на ту армию понадеялся. Доверился французской валюте, она считалась покрепче американской, только-только выходившей из депрессии. И армии доверился французской, она считалась наилучшей. Мнение это и недели не продержалось с начала войны. И на память о заблуждении фотография с аэроплана: местечко Дюнкерк, англичане и французы грузятся на корабли, спасаясь. По белесым прибрежным дюнам от моря и до горизонта вьется темная широкая лента солдат, сплотившихся неумением воевать и страстью остаться в живых... Так что только и остается изумляться своей беспечности. Перед первой мировой войной люди были заморочены немыслимостью войны. Рубль - что чистое золото, банки - в стекле и сверху донизу покрыты самым дорогим лаком. Медь и на медалях швейцаров, и на дверях, и внутри надраена до рези в глазах. Есть накопления смело умножай на процент и знай свой доход на десятилетия вперед. Но так обмишуриться второй раз - это непременно либо наказание Божье, либо черт попутал...

А какие в доме нахлебники! Замечательные нахлебники! Четверо кормятся, и хоть бы кто-нибудь какое вложение в хозяйство сделал! Навроде щедринских генералов на необитаемом острове, а Иван Алексеевич у них заместо мужика для обеспечения их превосходительств! Заполняя налоговые декларации, Иван Алексеевич в последние годы вынужден был придумывать себе доходы, дабы не вызвать подозрений к своей бедности и неизбежных за этим полицейских дознаний.

Даже от малого физического усилия начинается кровь. Глаза в экземе. Замучила астма. Отказывает все, что может отказать. Голова только держится, она-то и не дает развалиться полностью. Как развалились и Франция, и Россия, у тех головы оказались никудышными... От вина тоже кровь, но вино притупляет боли и все прочие несчастья.

Осенью Ивану Алексеевичу исполнится семьдесят один год, но в своих претензиях к собственному здоровью поблажек возрасту он не делал. Мысль о том, что смерть касается и его тоже, никак не находила себе места в его разуме, хотя сама смерть, и чужая тоже, пугала его с юных лет. Но когда тебе двадцать, - и даже сорок или пятьдесят, - частые размышления о смерти можно объяснить живостью воображения, глубоко в душу они не проникают. Ибо тут же присутствует не высказываемое, но тайно ощущаемое предположение о возможности неких исключений из правила неизбежности конца. Однако в семьдесят уже наверное знаешь, что до ста не живут и что та мысль о возможности исключений как раз и есть следствие живости воображения. Так что было очень жалко себя...