— А вот когда жареный петух клюнул, — продолжал Папа-Федоров, — то сейчас на петербургской и финских верфях сорок паровых винтовых канонерок заложили. И деньги нашлись, и машины, и мастеровые… А до этого — на-кася, выкуси. А везде балы, приемы, английские парки, дворцы и мужичье беспортошное. Тьфу! Казнокрад на казнокраде в департаментах…
Давыдов морщился, закрывал глаза. В голове ритмично гудело, и он никак не мог вспомнить, что он писал Полине и почему ей неинтересно читать… Но снова прямо в ухо гудит ротмистр Воронин:
— Дурацкая война! И все из-за склоки греческих попов с латинскими в Иерусалиме? Как бы не так. А толку-то? Ну, взяли Бомарзунд, подержали и сами же оставили. Англия на месте, Франция на месте, Россия тоже, а несколько тысяч наших и ихних мужиков как корова языком слизнула, а заодно двести тысяч бомб и полсотни тысяч пудов пороху. А дальше? Ну возьмут Севастополь, а в Крыму им все равно не удержаться. И они и мы это понимаем… Да что мы, господа, всухую сидим? — И Воронин заорал так, что замигала на столе свеча: — Остап, каналья, спишь? Ко мне!
За дверью в прихожей загремело что-то железное, наверно ведро. На пороге появился заспанный денщик и осовело уставился на пламя свечи. Он, видно, тоже наприкладывался, пока бегал к маркитанту.
— Я плачу́, — заявил Папа-Федоров. — Мой черед.
Взяв деньги, денщик ушел. Вместе с клубами морозного пара в комнату ворвался свежий воздух, и все трое несколько раз жадно вздохнули. Воронин покосился на запертую дверь, на замерзшее окно и произнес мрачно и глухо:
— Может, зря тогда как бараны стояли, подставив лбы? — Он многозначительно кивнул на окно.
— Где — там?
— На Сенатской.
— Я тогда пешком под стол ходил, — ответил Давыдов.
— А я еще на коленях кормилицы лежал, — сказал мичман.
— Ну, а я уже до стола дотягивался, — заметил Воронин. — И что? Все равно за все отвечаем мы. Они лбы напрасно подставляли, а теперь чужие ядра в наши головы летят. Кто бы что ни делал — отвечаем мы. Мы, а не бог и не… а впрочем… — Воронин махнул рукой и стал набивать трубку.
Все трое помолчали, и Папа-Федоров вздохнул:
— Не знаю. Ничего не знаю. Но только вы правильно изволили заметить, господин ротмистр, насчет чирьев, что без почесу вскакивают. Да не на чиновников одних такая напасть. Вся Россия в чирьях, и мы прежде всего, хоть и в душистые платочки сморкаемся.
С грохотом распахнулась дверь, и в клубах пара, как пушечное ядро, влетел Остап, заорав во все горло:
— Ваши благородия! Ой, лихо будэ: знамение на небе! Бачьте сами!
— Какое там, к черту, знамение в этой дыре?
Накинув на плечи полушубки, офицеры вышли из избы. Морозный воздух защекотал в ноздрях, мелкими иголками побежал по телу. Снег был зеленым с фиолетовыми оттенками, а над дальним лесом в огромном, будто простуженном небе пылал призрачный беззвучный пожар. Розовые языки пламени заливали зеленые волны, их сменяли фиолетовые, расходящиеся веером лучи, и вдруг незаметно все переходило в мягкое лазурное свечение.
Постояли, оцепенев, трезвея на морозе, зачарованные музыкой света, потом Воронин проворчал:
— Болван, тоже мне знамение! Сполохи это. Спо-ло-хи. Давыдов, ты ученый, объясни дураку.
Не отрываясь от зрелища, которое он видел впервые в жизни, Алексей сказал:
— Это северное сияние. Про гальванизм, электричество что-нибудь слышал?
— Да, что-то говорили солдаты из гальванической роты.
— Грозу-то, надеюсь, летом видел?
— А як же.
— Так это тоже беззвучная гроза высоко в небе и далеко на севере, как зарницы. В общем, научное явление. У вас на Украине этого не бывает, а здесь часто. Книги надо читать.
— Я по-книжному не разумею…
— А раз не разумеешь — марш к маркитанту! — рявкнул Воронин.
Визжа сапогами по снегу, денщик убежал с задранной к небу головой.
Постояли еще, пока озноб не затряс тело и не застучали зубы. Откуда-то издалека донесся протяжный вопль.
— Кажись, беда: тонет кто-то, — сказал Давыдов.
— Какое там тонет? Лед толще фута и как чугун. Пьяный горланит. Пошли, — ответил мичман.
Распахивая дверь, Воронин признался:
— А порой хочется уйти в лес, где только снег и деревья, сжать кулаки и орать, орать, чтоб искры из глаз сыпались и глохли уши.
Ночь Давыдов спал плохо. Мутило. Гудело в голове. Часто просыпался, видел, как плавало в темноте заиндевелое окошко; оно то серебрилось, то розовело. Наверно, все еще гуляли по небу сполохи.
Алексей никак не мог вспомнить, что писал Полине, а настрочил целых десять страниц своим мелким, развалистым почерком. Потом забылся и увидел сон. Прямо на него, вздуваясь и проваливаясь на волнах, идет огромный корабль. Канонир Ерыгин дергает спусковой шнур, и все осечки. Кто-то вопит: «Таран!» Но в это время корабль подскакивает вверх, его мачты рушатся с треском и грохотом. Он валится набок. Волна подхватывает лодку Давыдова и опрокидывает… Алексей проснулся, сел и вспомнил: он писал Полине, что занимается новым оружием — подводными минами. Почему ей неинтересно читать? А вот ему все нравится в ее письмах, и сообщения, где была, чем угощали, кто кому сделал предложение и кто кому наставил рога, какие забавные собачки у тетки Евдокии Акимовны Штерн… Милые, милые беспечные письма…