Илья Федорович родом из тихого украинского городка Нежина, того самого, что славится знаменитыми огурцами. Юношей подался на Лену, приобрел профессию судоплотника. В навигацию шкиперил, зимой плотничал. За четыре с лишним десятка лет пообжился на севере, завел семью, сроднился с суровым краем. Единственно, к чему так и не сумел привыкнуть — так это к хиузу. Есть такой ветерок на севере. Злющая штука. Нет от него никакого спасения. Не помогают ни тулупы, ни чесанки. Как потянет ветерок в шестидесятиградусный мороз, жизнь делается немила. Снимаешь рукавицу — будто руку суешь в огонь. Хиуз, как мошка, лезет под одежду, жалит, режет тело ножами, вонзается раскаленными иглами.
— Кто нашего хиуза не испытал, тот и горя не узнал.
Однако тут же себя опровергает. Как-то зимой Илья Федорович навестил родственников в Нежине. Долго там не сумел продержаться. Влажный воздух и частые ветры доконали его похлеще сибирского хиуза.
— Влага не по мне, — продолжает Илья Федорович свою жизненную повесть и вспоминает, как подарил сестре в Нежине ондатровую шапку: — Через тройку лет сгнила меховая шапка, а у нас в Сибири ей сносу нет, потому как воздух сухой, здоровый.
Илья Федорович какое-то время смотрел в распахнутую дверь, щурился на проплывающие за бортом таежные картины, протяжно вздыхал, а через минуту, то ли устав от капитанских дел, то ли беседа его притомила, прилег на тахту, надвинул на голову одеяло, и мощный шкиперский храп сотряс кухоньку. Задребезжала крышка на чайнике, испуганно припал к полу рыжий Мародер. Богатырский храп капитана-шкипера, заглушающий гул винта и кипение воды за кормой, свидетельствовал о недюжинном здоровье, крепких легких, напоминал о неписанной заповеди, по которой выходит, что сибирский речник умеет и трудиться, и хорошо, солидно отдохнуть.
И снова вечереет. Перед Чертовой дорожкой, участком реки, прозванным так за изгибы и отмели, по радиотелефону «Кама» раздается строгий голос, требующий на связь капитана.
— Кэп болен, — докладывает в трубку штурман. Вахту сейчас несет он.
— Хм… болен… ну, ну, — трубка недоверчиво замолчала, и опять жесткий деловитый голос: — Что в наливной барже везете?
— Мазут.
— А почему, — взрывается трубка, — нет опознавательного знака? Где красный фонарь?
— Виноваты, — уныло соглашается штурман. — Постараемся исправиться. — Настроение у него заметно падает. Он притапливает клапаны переговорного устройства, ворчит в сторону: — Прицепился, банный лист! Фонарь ему давай. И без того разряжены, как новогодняя елка.
Наш состав, счаленный из многих посудин, и впрямь похож на щедро убранную новогоднюю елку. Зажженные лампочки на мачтах ярко сверкают в быстро сгущающихся осенних сумерках. Белые, зеленые, синие — в этой веселой иллюминации не достает лишь красного огня. Трубка между тем наседает:
— Дремлете?
— Нет у нас красной обертки, — признается штурман. — В Пеледуе достанем.
— До него можете не добраться. Впереди кривляки́ Чертовой дорожки. Щёки, Пьяный бык, свальные течения.
— Как-нибудь пролетим.
— Да, да, залетите!
Минут через двадцать на буксир подымается обладатель голоса в трубке — худощавый, пружинистый мужчина, в безукоризненно пригнанном к его ладной, спортивной фигуре синем кителе. Решительное лицо, волевой подбородок, узкий разрез живых цепких глаз, густые, черные, аккуратно подстриженные волосы, такая же черная, подправленная бритвой полоска усов. Ухватистым взглядом прошелся по рубке, приметил босые Славины ноги, недовольно дернул полоской усов:
— Как на пляже!
Слава тотчас слинял из рубки, шлепая голыми ступнями по трапу.
Инспектор принадлежал к тому типу людей, которые одним своим появлением вносят атмосферу подтянутости и строгой деловитости.
В ожидании крупного разговора штурман сник. Инспектор покопался в своем планшете, извлек из него кусок красного целлофана, пошарил глазами по рубке, молча вышел на ходовое крыло, что-то помастерил на боковом кронштейне, пока там не вспыхнул красный отблеск, вернулся на мостик, стряхнул с обшлага пылинку, помягчевшим голосом произнес: