Выбрать главу

Кулюшу освободили через две недели с предупреждением «не распускать язык». Вернулась она похудевшая, молчаливая и какая-то притихшая, а я сияла: теперь все было не страшно.

…Наступали самые суровые дни моего детства, зима 1919/20 года была очень трудной, голод давал себя чувствовать… Петр Александрович снова находился в заключении…"

Вот полный текст заявления Петра Александровича, написанного в то время в ЧК из тюрьмы, — оно и поныне хранится вместе с другими документами в личном деле П. А. Бад-маева на Литейном, 4.

"Председателю ЧК тов. Медведь

Отделение 3-е, камера 21

Шпалерная ул., дом № 25

от Петра Александровича Бадмаева,

врача тибето-монгольской медицины,

кандидата Петроградского университета,

окончившего Медико-хирургической академии курс,

старика 109 лет [То, что Бадмаев «старик 109 лет», не соотносится с другими датами. Даже Елизавета Федоровна не знала точно, когда он родился. Не случайно на его могиле указана лишь дата смерти].

Заявление

Я по своей профессии интернационал. Я лечил лиц всех наций, всех классов и лиц крайних партий — террористов и монархистов.

Масса пролетарий у меня лечились, а также богатый и знатный классы. До момента последнего моего ареста у меня лечились матросы, красноармейцы, комиссары, а также все классы населения Петербурга.

Сын мой, как командир конной разведки Красной Армии, будучи на разведке за Глазовом, был ранен осколками бомб белогвардейцев в левую руку выше локтя, и убита была под ним лошадь. Поправившись от ран, сын вновь вернулся в свою часть и участвовал при взятии красными войсками гор. Перми, и за отличие сын мой был награжден. Я же, отец его, 109 лет старик, потому только, что имею большое имя, популярное в народе, — сижу в заключении без всякой вины и причины уже два месяца. Я могу Вам сказать, тов. Медведь, что члены Вашей ЧК, допрашивавшие меня, если сложить года четырех их всех, то и в этом случае сложенные года окажутся менее, чем мои 109 лет. Я всю жизнь свою трудился не менее 14 часов в сутки в продолжение 90 лет исключительно для блага всего человечества и для оказания им помощи в тяжких заболеваниях и страданиях.

Неужели в Вашем уме, Вашей совести не промелькнула мысль, что гр. Бадмаев, какое бы громкое и популярное имя ни имел бы, не может повредить Вашему коммунистическо-му строю, тем более он активной, агитаторской политикой никогда не занимался и теперь не занимается.

Мой ум, мои чувства и мои мысли не озлоблены против существующего ныне строя, несмотря на то, что я окончательно разорен, ограблен, о чем хорошо знает обо всем этом военный комиссар, который посылал следователя для установления такового факта, и несмотря на все это я арестованный сижу совершенно безвинно.

Если Вы спросите, почему я не озлоблен, то я отвечу Вам, что перевороты иначе не совершаются.

На основании вышеизложенного во имя коммунистической справедливости прошу Вас освободить меня и вернуть к моей трудовой жизни.

Петр Бадмаев 1919 года, 10 августа".

На заявлении размашистая резолюция от 12 августа (долго не размышляли): «Отправлен в Чесменскую богадельню». П. А. Бадмаев взывал к коммунистической справедливости — он ее получил.

Лидия Петровна вспоминает об этом времени так:

"С ноября отец был переведен в Чесменский лагерь; этот лагерь находился на другом конце города в пяти километрах от Нарвских ворот. Трамвай доходил лишь до ворот, оттуда пешком по шоссе. Можно было доезжать туда поездом-летучкой, курсировавшей от города, но затем идти полем по кочкам и через канавы — путь тоже нелегкий, особенно для мамы. Вагоны подавали нерегулярно, правда, почти пустые, холодные, иногда без стекол. Однажды я так замерзла, что меня оттирали в конторе начальника вокзала; одета была довольно легко: бархатная шубка, из которой я уже выросла, и кожаные сапожки. А морозы доходили до — 25°.

Ездить приходилось через день. Передачи были разрешены в любое время. К отцу пускали даже больных на консультацию. Ездили день — мама, день — я. В свой день я ехала снаряженная Кулюшей, а с Удельной начинала свой трудный поход: на поезде до города, трамваем до Нарвских ворот, а там пешком до лагеря.

В ту зиму свирепствовал тиф. И вот случилось самое страшное. Отец, будучи очень вспыльчивым, погорячился и резко поговорил с комендантом лагеря, за что был переведен в карцер. Помню отчаяние мамы, слезы, которые редко можно было видеть. Бросилась она хлопотать, снова и снова боясь за его жизнь.

Пробыв в ледяном карцере двое суток, отец заболел, обнаружился тиф. Его положили в тифозный барак. Мама добилась разрешения оставаться при нем в палате, мне тоже. Настали страшные дни. Спали мы с матерью на соломенном матрасе в длинном, пустом, холодном коридоре, превращенном в палату; там стояли на случай пустые железные койки. Освещения там не было. Одно из жутких впечатлений было ночью, когда мимо нашей койки выносили умерших. Я спрашивала мать: «Кого это несут, куда?..» Мама закрывала меня своей шубой и твердила: «Спи, спи, я с тобой…»

Я была голодной, но никогда ничего не просила. Мама, чувствуя мое состояние, пошла к санитарке, обслуживающей палаты, разносившей еду, и странным неуверенным голосом попросила: «Дайте, пожалуйста, девочке что-нибудь поесть». И та дала хлеба.

Периодически мама уезжала в город хлопотать за отца, а я оставалась и ухаживала за больными. Иногда спала у него в ногах на койке. Многие удивлялись, как это мама не боялась за меня, двенадцатилетнюю девочку, что я заражусь тифом. Меня эта мысль тоже мучила позднее. Но потом я поняла: мама фанатично верила в тибетскую медицину. Одно из ее положений гласит, что здоровый организм не подвержен инфекции, то есть он перебарывает ее. Лишь ослабший или больной организм подвержен инфекции. В этом — закономерность. Так или иначе, но ни мама, ни я не заразились. Прошел кризис, температура стала спадать, П. А. начал медленно поправляться, начал шутить со мной, разговаривать. И вскоре вернулся в свою палату".