Я, конечно, задумывался после сбросов такой ошеломляющей информации, но тут же себе говорил: значит они умные, значит так надо. Пишут же в газетах: партия – ум, честь и совесть эпохи. Она-то уж знает, что делает.
Так или примерно так я думал.
А тут мне в голову бросилась иная мысль: они не такие, как мы. У них нет Родины. Бродяги, не помнящие родства.
Недобрая молва о них, в том числе недавно прошумевшая, не напрасна. Ведь это партия – ум, честь и совесть эпохи – призывала нас бороться с ними.
Но даже и кампания борьбы с космополитизмом не внесла заметных корректив в моё сознание. Но вот случилась история с квартирой и тремя офицерами…
Надо было, чтобы оса ужалила, чтобы я посмотрел на неё и подумал, что же это за насекомое такое, которое так больно жалит? Это как по пословице: «Пока гром не грянет, мужик не перекрестится».
Гром ударил, и я перекрестился. В одночасье я повзрослел. В меня влетел вирус антисемитизма – так говорят евреи о людях, кто начинает их понимать. А ныне, когда их лицо увидели многие и ненависть к ним хлынула половодьем, они, обороняясь, выстреливают в русских патриотов более крепкими словами: нацист, фашист и так далее.
Дрогнула внедрённая в меня с детства идея Маркса-Ленина об интернационализме, – в том виде, как нам её толковали учителя, газеты и весь строй нашей советской жизни, а именно: в России живёт много народов, и все они хорошие, все равны, и всем надо помогать – «развивать окраины». А самое худшее, что может быть в человеке, – это русский национализм, а того ещё хуже – великодержавный шовинизм.
Троцкий в своё время на радостях воскликнул: «Будь проклят патриотизм!» Зиновьев требовал от партии «подсекать головку нашего русского шовинизма», «калёным железом прижечь всюду, где есть хотя бы намёк на великодержавный шовинизм». Теоретик партии Бухарин разъяснял: «… мы в качестве бывшей великодержавной нации должны… поставить себя в неравное положение в смысле ещё больших уступок национальным течениям». Великий Отец народов Coco Джугашвили, то есть Сталин, почти до самой войны упорно повторял, что «великодержавный шовинизм является главной опасностью в области национальной политики».
Слово «русский» становилось ругательным, оно исчезло со страниц школьных учебников, из газет, журналов, а потом и со страниц книг художественной литературы. Армия русских писателей, которую возглавил Максим Горький, принялась старательно утюжить мозги доверчивых соотечественников, железной метлой выметала из сознания читателей всё, что касалось подлинной истории русского государства.
Безыменский выговаривал мечту своих сородичей:
Ещё круче выражался Александровский:
Евреям удалось с 1917 года установить табу на изучение сущности еврея. Я теперь, взошедший на рубеж двадцатого столетия, могу сказать: запрет на изучение еврея и еврейства был величайшим вашим достижением, господа иудеи. Но этот же запрет и сыграл с вами злую шутку. На глазах у одного лишь поколения вы в России из элитного, самого привилегированного народа превратились в так называемый «малый народ», над которым чёрным и зловещим облаком повисло проклятье русских людей. Вам теперь неуютно и зябко, вы толпами бежите из России, ищете уголок, где вас плохо знают. Вас окончательно разоблачили любимые вами же молодые реформаторы-ельцинисты Гайдары, Чубайсы, Немцовы. Захватив наши деньги, забежав в кремлёвские коридоры, они остановили заводы и шахты, обескровили армию, разорили всю страну. Ваши кумиры и вундеркинды стали самыми презренными людьми в России, во всём славянском и арабском мире. Ненависть к ним опрокинулась на ваши головы. Вам теперь одно осталось: бежать из России, – и так, чтобы вас не нашли и не догнали.
Итак – евреи!..
Мысль эта электрической искрой ворвалась в сознание и осветила мозг. Это было прозрение. К хорошему вело оно меня или плохому, я не думал, но то, что это было прозрением, я уже понял тогда. Мне это новое состояние не прибавило радости, – оно из тех умственных приобретений, о которых народ наш ещё в древности сложил пословицу «Горе от ума», но я уже тогда вступил на такую дорожку жизни, где принцип «Меньше знаешь, крепче спишь» не мог стать для меня руководящим.
Разумеется, к такому прозрению вела меня вся предыдущая жизнь, и раньше было немало поводов для подобных размышлений, но, повторяю: я был загипнотизирован системой воспитания, душа и ум были закрыты для восприятия иных убеждений, кроме советских. Теперь я вижу, что очень многие люди моего поколения так и не могли отряхнуть с себя груз навешенной им на уши лжи, но многие, слава Богу, очнулись, посмотрели на мир своими глазами. И я теперь могу сказать: чем сильнее ум и острее восприятие окружающего мира, тем скорее пробуждаются в нём инстинкты сохранения рода. Обществу, как и армии, нужны свои командиры и полководцы. Случается, что народ деградирует, блуждает в потёмках, и он даже может погибнуть, если из среды своей не выделит лидера, который умом, словно лучом прожектора, осветит дорогу к победе.
Что же до меня – долго я барахтался в потёмках. Добролюбов в двадцать три года «светил» всему человечеству, Лермонтов и Есенин стали первыми на Руси поэтами, я же в этом возрасте «впервые задумался».
Теперь, когда мы отбросили в сторону учебники, составленные евреями, – ведь даже грамматику русского языка писал еврей Бархударов, – и нам открылись подлинные документы новейшей истории, по-иному смотрим и на многие эпизоды собственной жизни. Оказалось, что не только моя жизнь, но и судьба всей моей семьи, да и трагическая участь родной деревни Ананьено, в прошлом Слепцовки, стала следствием бесконечных реформ, проводимых в России сплошь нерусским правительством во главе с Бланком-Лениным, а затем Джугашвили-Сталиным.
Хотя на свет я и произведён русскими людьми, но уже с младенческих лет жил по рецептам и планам евреев.
Иудейские имена я произнёс уже в трёхлетнем возрасте; повторял за взрослыми забавный стишок-игру:
Малыши кричали: «Щипай, Щипай!..» Ну, их и начинали щипать.
Разумеется, мы тогда не знали, что главные лица в нашем государстве Ленин и Троцкий были евреями. Об этом не знали и наши родители. Мне думается, о существовании этого племени немногие знали и в нашей деревне, – по крайней мере, слова «еврей» я от них не слышал. И уж, конечно, вряд ли кто в деревне, где насчитывалось сорок дворов и триста жителей, знал авторов реформ, которые нам навязывали крикливые уполномоченные в кожаных куртках и с наганами в руках. Помню, как они налетели на деревню и по домам заметалось слово «коммуна». Человек десять зашли и к нам. Расселись за столом под иконами и стали что-то говорить. Мы, младшая поросль семьи, лежали на полатях и, свесив головы, смотрели и слушали. Не помню, что говорили незваные гости, но хорошо помню, как страшно, не по-человечьи, выла мать и как она потом упала на пол, билась головой, кричала: «Не отдам корову, не дам свинок и овец!..»
Нам оставляли одних кур, а всю остальную живность и муку от прошлого урожая приказали отдать на общий двор, где будет хозяйство коммуны.