Фридман откинулся на спинку стула, захватил одной рукой бутылку, другой стакан – стал наливать. Выпил один стакан, другой, расправился с яичницей, которую я поджарил, и снова отклонился на спинку стула. Теперь уже он смотрел на меня взором, из которого сыпались бриллиантовые искры. Фридман торжествовал… Наверное, вот такую же радость испытывал Исаак Ньютон, когда он открыл закон всемирного тяготения.
Всё это походило на глупую шутку, но я не стал его оспаривать и ни о чем не расспрашивал. Мы поднялись, и я пошёл его провожать. По дороге нам встретилась Надежда, и мы расстались с Фридманом.
Рассказал, что уезжаю в Румынию и что сожалею, что не могу остаться в Москве до её родов.
Надя – молодец! Легко и весело меня отпускала:
– Служба есть служба, ты за меня не беспокойся.
Поразмыслив, добавила:
– Я боялась, что тебя демобилизуют.
– Чего ж бояться? Пойду в гражданскую газету.
– А как не примут – тогда куда?
– Была бы шея, хомут найдётся. На завод подамся. Чай не забыл болты точить.
Шуточный разговор не вязался, и Надежда заметила мою рассеянность, но, очевидно, отнесла это к естественному состоянию близкой разлуки, продолжала свою умиротворительную речь:
– Ты там устраивайся, а я пока побуду одна. А подрастёт малышка – вызовешь нас. Поживём за границей. Говорят, там платят хорошо, хотя, слава Богу, ты и здесь хорошие деньги получал. А теперь у тебя снова рассказы пошли. Глядишь, писателем станешь.
Благодушный тон Надежды, её умение во всяком повороте судьбы видеть счастливые обстоятельства разогнали мрак фридмановского карканья, – смертельная опасность, которую он закачал в душу, рассеялась, и я уже почти успокоенный ложился спать. Однако сон не приходил, с наступлением сумрака и тишины ночи в душу снова поползли тревоги. «Фридман знает, – лезла в голову мысль, – евреи – сообщающиеся сосуды, они в курсе всех событий, особенно тревожных, опасных. У них в органах свои люди, они ему и сказали».
Вышел на кухню. Пожалуй, впервые в своей жизни – тревога подняла меня, и я, как старик, сижу посреди ночи, думаю свою горькую думу. Слышу, как в висках пульсирует кровь. Это сердце. Вот так случается инфаркт или инсульт.
Вспоминаю отца Владимира Ивановича. Он часто просыпался ночью, садился у стола под иконами, курил. По деревне с наганами ходили активисты продовольственных отрядов, забирали зерно, муку и всё съестное, а у нас в семье было десятеро, чем кормить ораву детей?.. Он от страданий и умер в сорок пять лет от роду.
Заснул я под утро.
В тревоге и тоскливых думах прошли двое или трое суток, и мы с Грибовым отбыли в «Турцию».
В Бухаресте он пересел на поезд, следовавший в Констанцу, а я отправился в посольство. Здесь в зелёном уютном скверике на белой лавочке сидела темноволосая ясноглазая девица, чем-то похожая на Панну Корш. Она и улыбалась, как Панна, ласково, по-матерински. Я поздоровался, замедлил шаг. Хотел спросить Лену Фиш, но она меня опередила:
– Вы капитан Дроздов?
– Да, с вашего позволения.
– Хорошо, пойдёмте со мной. Мне звонил Фридман, я и осталась после работы.
Мы вышли со двора посольства, немного прошли по большой улице, а затем свернули в тихий зелёный переулок. Здесь в глубине сада выглядывал из-за деревьев двухэтажный зелёный особняк с белым весёлым крыльцом. Над парадным входом и по сторонам, точно кружева, висела ажурная вязь чугунных решёток и резных украшений. Цвета они были чёрного, и это тонко сочеталось с остальными цветами, создавая гармонию вкуса и роскоши маленького дворца.
Поднялись на второй этаж и вошли в просторную квартиру, где в одной из дальних комнат, напоминавшей танцевальную залу, валялся на диване дядя лет сорока в шёлковом цветастом халате. Он был пьян, смотрел на нас так, будто в комнату к нему залетели две мухи и он удивлялся, откуда они взялись.
Лена показала мне на стул у стола, а сама открыла стоявший в углу холодильник, достала оттуда вино и фрукты.
– Ты, Роман, лежи. Пить больше не будешь.
Кивнув в мою сторону, назвала меня…
– Будет работать в «Скынтэе». А это… – ткнула рукой в сторону дивана, – Роман Ухов, главный переводчик посла и румынских вождей. Он тоже капитан, закончил Военный институт иностранных языков.
Пододвинула ко мне вазу с фруктами, налила вина:
– Вам с ним надо подружиться.
Воспалёнными, покрасневшими глазами Роман Ухов смотрел в потолок и никак не реагировал на факт моего присутствия. Не смущал его и приказной тон Елены.
Вяло проговорил:
– В «Скынтэе» он работать не будет. Я слышал разговор посла с министром печати, – русского журналиста им не дают.
Я знал, что «Скынтэя» – главная газета Румынской республики. «Ага, – смекнул про себя, – значит, поеду в Констанцу в газету „Советская Армия“«. Однако молчал: не выказывал ни тревоги, ни интереса.
– Куда ж его? – пытала Лена, словно речь шла о кочане капусты.
– Берия найдёт местечко, – не близкое и не тёплое.
Ухов говорил тихо, выдавливал слова мокрыми, толстыми губами. Шапка рыжих волос на нём свалялась, и в них торчали два клочка бумаги, веснушки густо теснились на щеках, на лбу, но цвет имели блёклый, землистый. Удивительно, как он был похож на Фридмана: с такой же лёгкостью и так же цинично он предрекал мою судьбу, она – в руках Берии.
«Сообщающиеся сосуды… всё знают».
Реплика Ухова не оставляла надежд; я понял: здесь, в «Турции», им легче брать человека – ни шума, ни разговоров. Но за что? Что я такого сделал?.. И в чём виноват наш командующий? Наконец, он сын Сталина. Как можно его-то?..
Но тут же текли и другие мысли: «А генерала Кузнецова? А Вознесенского?.. Председатель Госплана, член Политбюро, академик!.. Берия положил на стол Сталину бумагу, и тот на уголке мелким почерком написал: „Расстрелять!..“.
– Каркаешь!.. Ну что вы за человек, Ухов! Вас если послушать…
Лена хотя и бранилась, но как-то неуверенно, нетвёрдо. В голосе её чувствовалась власть, но власть не формальная, не юридическая, а скорее, сила характера, убеждённость правоты и морального превосходства.
Ухов продолжал:
– Поступила команда: «Брать под стражу!». Говорю вам, а вы действуйте.
– Ах, так! Уже и под стражу!.. А не врёшь ли ты, Ухов? Не валяешь ли дурака? Ведь с тебя станется.
Ухов на эту тираду и глазом не повёл. И в мою сторону не взглянул, – продолжал лежать, запрокинув голову, – так, что нос его, похожий на толстую морковь и такой же красный, задрался кверху и от натужного дыхания шевелился, будто хотел сползти с лица. Но хотя речь шла обо мне и был только что произнесён мне смертельный приговор, я не дрогнул и, больше того, не поверил Ухову, а решил, что он пьян и несёт околесицу. Однако не такое благодушие читал я на лице Елены. Я, как человек от природы влюбчивый и всю жизнь увлекавшийся женщинами, смотрел ей в глаза и думал о силе их обаяния, о струившихся из них лучей неброского, не сразу замечаемого магнетизма, которым окрашивалось всё её лицо с красиво очерченными губами. Может быть, кощунственно об этом говорить, но именно в эту трагическую для меня минуту, и в часы, когда, может быть, у меня родился второй ребёнок, – и родила его прекрасная, обожаемая мною супруга, – именно в эту минуту я думал о том, что вот передо мной сидит женщина, которую я, может быть, искал и которая одна только и могла бы составить для меня полное счастье.
Однако взгляд её дрожал. Она отвела его в сторону. И как раз в этот момент Ухов поднялся и широкими шагами стал ходить по комнате. Подошёл ко мне, положил на плечо тяжёлую руку, сказал:
– Мы тебе поможем, капитан!
И повернулся к Елене:
– Идите на Садовяну, а я буду звонить кому надо.
Лена молча вышла из-за стола, кивнула мне:
– Пойдёмте.
Был уже поздний вечер – южный, тихий и тёплый, которые часто опускаются на Бухарест, город чем-то напоминающий Ленинград, и Будапешт, из которого я выбивал немцев. Мне ещё в Москве говорили, что он похож и на Париж, только вдвое меньше и нет в нём ни Елисейских полей, ни Эйфелевой башни, но зато есть фонтаны и самая большая в Европе аллея алых роз.