Выбрать главу

Порси будет отсутствовать долго. Под свою койку она заглянуть не догадается, поскольку ничего туда не складывала. Будет искать, искать, будет все больше и больше удивляться и вытирать слезы, понимая, что к ответу призовут ее.

Кельмомас сидел, поджав ноги и с улыбкой следил за братом, который положил голову на бордовый ковер и глядел вверх на дракончика как будто издалека. Хотя в его ручонках потертая голова дракончика выглядела совсем маленькой, сам он тоже казался меньше, чем на самом деле, как статуэтка из мыльного камня, играющая с искусно вырезанными песчинками. Кукольный императорский принц, который возится с еще более миниатюрными игрушками.

Только вялое противоборство скуки и удивления на лице придавало ему вид живого человека.

— И поэтому возникли все эти разговоры о Доброй Удаче? — спросил вдалеке голос матери.

— Доб-рой уда-че, доб-рой уда-че, — сказала Телиопа. Кельмомас так и видел, как она качается на стуле, болтает руками и ногами, проводит ладонями от локтей к плечам и обратно. — Народное верование, уходящее корнями в древние традиции культа — древ-ни-е, древни-е. Согласно Пирмеесу, Добрая Удача — высшее проявление провидения, дар богов, помогающий в борьбе с земными тира-тира-тиранами.

— Доб-рой уда-че, доб-рой уда-че, — в тон ей пропел Самармас и, прижав, как обычно, подбородок к груди, засмеялся своим сдавленным смехом. Кельмомас молча смотрел на него, зная, что по крайней мере дядя прекрасно мог его слышать.

Как и любой, в ком текла бурная кровь его отца.

— Ты считаешь, это не более чем самообман? — спросила мать.

— Добрая Удача? Возможно.

— Что значит — «возможно»?

Самармас сходил к сундуку с игрушками и принес еще несколько фигурок, серебряных и из красного дерева.

— Мама, — пробубнил он, вытаскивая серебряную фигурку женщины в одеждах цвета орлиного пера. Он был так поглощен своим занятием, что окружающего мира не существовало. Он поднес фигурку к старому дракону, чтобы они поцеловались. — Целовать! — воскликнул он, и глаза его загорелись бурным восторгом.

Кельмомас от рождения вглядывался в поток, который был лицом его брата-близнеца. Он знал, что некоторое время врачи матери опасались за него, потому что он ничего другого не делал, только смотрел на брата. Он помнил только пронзительные крики внезапной боли и удовлетворенное сопение, и голод, такой стихийный, что пожирал разделявшее их пространство, объединял их лица в одно. Мир выталкивался куда-то на окраину сознания. Вокруг бегали и причитали учителя и врачи, а создание о двух телах не столько игнорировало, сколько не замечало их существования и без конца вглядывалось в свои собственные непроницаемые глаза.

Только на третий свой год, когда Хагитатас дряхлым голосом, но с неумолимой настойчивостью произнес моление о различении между зверем, человеком и богом — только тогда Кельмомас смог оторваться от смятенного разума своего брата. «Звери рыщут, — скрипел голос старого врачевателя. — Люди мыслят. Боги пресуществляют». И еще раз, и еще. «Звери рыщут. Люди мыслят. Боги пресуществляют…» Может быть, помогло повторение. Может быть, дрожащий голос, дыхание, которое отворяло смысл слов, и они проникали в щели, твердыми, словно гранильный камень, строками. «Звери рыщут…» Снова и снова, до тех пор, пока, наконец, Кельмомас не повернулся к нему, подхватив: «Люди мыслят».

В одно мгновение ока то, что было одним, стало двумя.

Он просто… понял. Он был ничто, и в следующий миг — он смотрел, и не на себя самого, но — на зверя. Самармас весь был то, что позже Кельмомас находил понемногу во всех лицах: животное, воющее, сопящее, жрущее…

Животное, которое своими неукрощенными чувствами и необузданной спонтанностью поглотило его и устроило себе логово у него в голове.

В один миг то, что было поглощено, оказалось высвобождено. Позже Кельмомас с трудом мог заставить себя посмотреть в карикатурное лицо Самармаса. Что-то в этом лице переполняло Кельмомаса отвращением — не таким, от которого хочется скорчить мину и отвернуться, а таким, от которого сжимается спазмами живот и хочется замахать руками. Как будто у его брата кишки были снаружи. Некоторое время Кельмомасу хотелось закричать, предостеречь мать каждый раз, когда та осыпала Самармаса нежностями и поцелуями. Неужели она не видит это мокрое, блестящее, вываливающееся? Только какое-то чувство тайны заставляло его молчать, желание, бессознательное и стихийное, показывать только на то, что необходимо.

Теперь-то он, конечно, привык. К этому зверю, который был его братом.