«Мне не хватает ее, Сорва. Сказать тебе боюсь, как не хватает».
Но дни… днем все было запутано.
Сорвил делал, как ему велели. Верховодил гротеском, в который превратился его двор. Присутствовал на церемониях, говорил высокие слова, призванные обеспечить «благополучие» его народу, сносил тупое обвинение в глазах и священника, и просителя. Он ходил и выполнял какие-то действия с равнодушным автоматизмом человека, двигающегося, как в тумане, в ощущении предательства.
Он узнал, что начисто не умеет делать взаимоисключающие дела и верить в противоречащие друг другу истины. Другая, более великодушная душа обнаружила бы последовательность в его поступках, он же обнаруживал ее в своих убеждениях. Он просто верил в то, во что ему было необходимо верить, чтобы вести себя так, как хотели завоеватели. Пока он кое-как придерживался расписания, которое составили для него иноземные секретари, пока он сидел рядом с ними, вдыхая запах их духов, на самом деле казалось, что все так, как объявил аспект-император, что над миром нависла тень Второго Апокалипсиса и все люди должны действовать сообща во имя сохранения будущего, как бы ни ущемлялась при этом их гордость.
«Все короли повинуются священному писанию, — говорил ему богоподобный человек. — И покуда это писание приходит из надмирных высей, они охотно принимают его. Но когда оно приходит к ним, как прихожу я, облаченное в плоть подобного им человека, они путают святость повиновения Закону и стыд подчинения сопернику. — Теплый смех, как у доброго дядюшки, признающегося в безвредном чудачестве. — Все люди полагают себя ближе к Богу, чем остальные. И поэтому они бунтуют, поднимают оружие против того, чему на словах обязуются служить…»
«Против меня».
Юному королю по-прежнему недоставало слов описать, каково это — преклонять колени в присутствии аспект-императора. Он только понимал, что коленей мало, что следовало бы упасть на живот, как древние молящиеся, выгравированные на стенах зала Вогга. А голос! Мелодичный. То нежный, то задумчивый, то проникновенный и глубокий. Анасуримбору стоило только заговорить, и становилось понятно, что отец Сорвила просто пошел на поводу у своего тщеславия, что Харвил, как многие до него, спутал гордость и долг.
«Это трагическая ошибка…»
Лишь впоследствии, когда приставленные к нему опекуны вели его сквозь ровно гудящий лагерь, ему на память вернулись слова отца. «Он Сифранг, Голод Извне, явившийся в обличье человека…» И неожиданно Сорвил почувствовал нечто совершенно противоположное тому, во что он веровал всего лишь стражу назад. Он бранил себя, что был таким идиотом, у которого мозгов как у котенка, что предал единственный идеал, который у него оставался. Невзирая на боль, на то, как она кривила ему лицо, грозя прорваться рыданиями, он твердил про себя последний вопль отца: «Ему нужен этот город! Ему нужен наш народ! Значит, ему нужен ты, Сорва!»
Ты.
Все путалось в голове. Сорвил понимал, что если отец говорил правду, то все вокруг — айнонцы, со своей белой раскраской и заплетенными в косички бородами; колдуны в плащах из набивного шелка, напускающие на себя многозначительный вид; галеотцы с длинными льняными волосами, завязанными в узел над правым ухом, — тысячи тех, кто ждал от Великой Ордалии спасения, — собрались понапрасну, воевали ни за что, а теперь готовились вступить в войну с наследниками Великого Разрушителя, и все зря. Казалось, что эта иллюзия, как пролет арки, может протянуться лишь до определенной точки, а потом рухнет, обнажив правду. Невозможно было поверить, что стольких людей можно так основательно обманывать.
Король Пройас рассказывал ему истории об аспект-императоре, о чудесах, которые король видел собственными глазами, о доблести и жертве, которыми «очистились» Три Моря. Как могли слова Харвила перевесить столь неистовую преданность? И может ли его сын не страшиться в присутствии таких воинственных покорителей, что вопрос лишь кажется нерешенным, потому что он сам украдкой придерживает пальцем стрелку весов?
Днем каждое слово, каждый взгляд словно спорили с отцовским безрассудным тщеславием. Лишь ночью, лежа в одиночестве, в темноте, Сорвил находил облегчение в простых движениях сердца. Он мог позволить губам дрожать, глазам наполняться слезами, словно горячим подсоленным чаем. Он даже мог сесть в ногах кровати, как сидел отец, и сделать вид, будто говорит с кем-то спящим.