Он поднимает взгляд — усталый, но безмерно честный. Кларк улыбается и всматривается в глаза собеседника.
— Что ты пытаешься там увидеть, Кларк? — мужчина снова надевает очки.
— Я рад, что у нас может происходить диалог, мирный, в данный час. И всё же, знаешь, книги — как водовороты. Чем глубже погружаешься, тем сильнее затягивает. Хочу заметить, что ни речные, ни морские животные не смогут спастись от водоворота. Мне кажется, что твоя любимая внутренняя черепаха попала именно туда…
— Водоворот, говоришь… Знаешь, любые водовороты — это не просто силы природы. Это мировоззрение...
Кларк наклоняет голову чуть сильнее, словно подставляет ухо ветру, не спеша впитывает каждое слово — не ушами, а старой, отточенной интуицией. Он сидит на краю дивана, его лицо — маска хитреца, отпечатанная временем, впивается, как серебряный крючок антикварного граммофона, вгрызающийся в пластинку жизни. Глубокие морщины скрывают годы обмана и манипуляций, образуя его фирменный хитрый взгляд, способный просканировать любого, извлекая на свет божий каждую эмоцию, каждый скрытый мотив. Теперь это лишь застывшая маска привычки.
Его тело покоится в кресле с видом человека, принявшего всё — и расплату, и спасение. Он не боится. Потому что в его возрасте страх превращается в рутину.
Полгода назад Кларк был хищником — тонким, сухим, из породы тех, чьё дыхание пахнет пыльными пергаментами и фальшивыми оценками. Он знал цену каждой вещи, особенно той, которую можно было продать втридорога коллекционеру с дрожащими руками и налитыми алчностью глазами. Хитрость сыпалась из него, как песок из старого часовщика, неизменно присутствуя во всём, что он делал. Он плёл интриги, как паук из благородного серебра, и сам восхищался, насколько утончённым может быть обман.
Но сегодня — всё иначе.
Он сидит в кресле, не как кукловод, а как исповедник. В нём нет больше желания доминировать, играть, манипулировать. Он — человек, который видел бездну и не только не отпрянул, но и вежливо поклонился ей. Простота струится из него, как вода по гладкому мрамору, а голос звучит спокойно, будто он читает последнюю страницу собственной жизни и находит её… достойной.
Собеседник, напротив, выглядит напряжённым, его узкие пальцы стучат по набалдашнику трости, как ритм сердца. Он не двигается резко — каждый его жест рассчитан, он точно знает, когда и как должен двигаться.
Кларк это чувствует. Не просто слышит — ощущает кожей, нутром, костями, ставшими слишком хрупкими для сопротивления. Слышит не только слова, но и тот глубокий подтекст, который витает в воздухе между ними. Он, как и Борис, мастер витиеватых речей, в этом деле он старый волк, привыкший запутывать людей, опутывать их невидимыми сетями. Он сам когда–то был таким же — старым пронырой, искусным манипулятором. Но сейчас его внутреннее спокойствие, как тихая сила, пульсирует внутри. Тем не менее, он улавливает каждую нить разговора и, словно по наитию, продолжает речь незнакомца.
— Тебя затягивает то, что ты сам выбрал. Ты хозяин своей стихии. Ты создаёшь этот вихрь, хотя иногда кажется, что всё это — случайность. И чем больше ты в него смотришь, тем глубже он тебя засасывает. Но водоворот — это всего лишь метафора, не так ли? Мы сами выбираем, в какой из них попасть.
Борис слегка наклоняет голову, с ухмылкой сквозь очки изучая Кларка, как редкую гравюру эпохи маньеризма: потёртый, но подлинный.
— «Ты хозяин своей стихии», — медленно повторяет он, пробуя слова на вкус, как дорогой табак. — О, как благостно звучит, Кларк. Как монашеский афоризм, сочинённый в приступе самообмана. Ты же был торговцем ложью — неужели сам поверил в собственную риторику? И это есть твоё мировоззрение? Мы поговорим о нём, позже. Мне правда интересно Кларк. Правда.
Он отходит к окну. Шторы из бархата втягивают в себя вечерний свет, как кающийся грешник — причастие. Пальцы Бориса всё так же медленно поглаживают набалдашник трости. Не от нервов. От удовольствия. Он умеет смаковать паузы.
— Знаешь, что по–настоящему восхитительно в этих водоворотах? — говорит он, глядя в полумрак за стеклом. — Не то, что ты в них тонешь. Нет. А то, что на какой–то стадии ты начинаешь получать от этого эстетическое наслаждение. Вот она — настоящая точка невозврата. Ты больше не борешься. Ты танцуешь. Воронка — это уже не смерть, это бал. И ты, как зачарованный принц из готической сказки, кружишься, пока не начнёшь молить не о спасении, нет… о забвении.
Он делает шаг назад, поворачивается к Кларку, прищурившись сквозь очки:
— Так что не лги мне про покой, старик. Я видел такие взгляды. Знаешь, где? На лицах старых аукционистов, что в последний раз держат в руках подлинный Караваджо, зная, что больше не коснутся ничего подлинного — никогда. Они сидят, улыбаются, пьют коньяк. И в глазах у них… пустыня. Никаких крестов, никаких молитв, Кларк. Только тоска по игле смысла, которую они потеряли в шелесте банкнот.