Выбрать главу

Ты любишь быть прост с солдатами, остановив, приведя в совершеннейший ужас случайного встречного воина, ты, убрав глаза в морщины, можешь вдруг поинтересоваться: «Ну как, э… служба?»

И воин, выпучив ясные очи, будет орать на полгарнизона лающие фразы, кончающиеся припевом: «Та-а-а-рыщ генера-а…», а подчиненные тебе офицеры будут трогательно улыбаться за твоей спиной: отец, отец.

Ты имеешь рыжего бездельника-адъютанта, которого все боятся, а он — только тебя. Адъютант, твоя маленькая копия, ругается точно как ты, хмурит брови, и, когда говорит: «Я доложу», — становится очень тихо. Все перенимают твои ругательства: от начальника штаба до последнего воина…

Но самое блаженное твое право — это, расправив плечи, запрокинуть голову, превратив с наслаждением глаза в сверла, мучая презрением рот, орать. Наораться до звона, до белых окружающих лиц, враз отсекая себя — себя! — от вас, прочих. Вы здесь — кой-чем груши околачиваете, а он там! Огребает за вас! Торчит, как слива в шоколаде, при ответе! Кричать, задыхаясь криком и брызгая слюной, олицетворяя собой ее величество судьбу, будто стирая всех из памяти, навечно и бесповоротно — вот так орать и орать!

Как хорошо быть генералом — все тебе обязаны улыбаться: подчиненные, жена, официантка, адъютант, встречные-поперечные, а ты — как хочешь. Ты имеешь право на настроение и на недомогание, и ты — это ТЫ! И пусть ты не бог — но ты его золотой, неоспоримый, удивительный отблеск на этой земле!

Караул. Жизнь прекрасна

Легенда

— Ну, так вот, сынки, — закончил старшина речь про воинский долг. — А кто будет хреново служить — тот всю службу будет ловить магазин Улитина… Ну а теперь, дембеля, прощайтесь…

Я провожал на дембель сержанта Попова. Он попросил у меня за проходной сигаретку и подарил почти новый значок «2 класс».

— Товарищ сержант, — спросил я. — Что такое «магазин Улитина»?

Попов подумал.

— Это тайна, Смагин. Я последний, кто знает о ней правду. Вот уйду — и никто ее знать не будет, как ее и нет. Пустяки вообще-то. Но если всплывет — хрен его знает, как все обернется для некоторых людей. А этого не надо. Пусть люди живут, верно?

Пусть люди живут.

Злость началась тычком в бок и желтым осточертевшим светом, заколовшим веки. Попов гладил ладонью бок, в который его толкали, бормотал разнообразные матерные слова. Тут сдернули с лица одеяло — ну что, господи, что?

— Вставайте, Попов, — вежливо канючил старший лейтенант Шустряков. — В караул надо идти.

Попов зажмурился, чтобы подумать: какой караул? Который час? Если электрический свет — значит, еще не утро, если голоса — значит, еще не пора на ужин, значит, еще спать да спать — он тянул одеяло к лицу, не пуская в себя свет, клонился на бок, проваливаясь этим боком, а потом уже и головой в паутинное марево сна.

Желтые пятна перед глазами чуть поплавали, как комки жира на раскаленной сковородке, и сложились в ряд блестящих автоматов в стойке, а потом — в шеренгу бутылок, а затем в голых баб, — Попов перевернулся на живот.

— Сержант Попов, — затянула крайняя баба.

— Сейчас трахну, — пригрозил Попов, — вот прямо сейчас.

Все затряслось, голова Попова закаталась по подушке — мрак прорезали косматые, как кометы Галлея, сияния плафонов на потолке, и тонкогубый старлей Шустряков, бросив сотрясать кровать, присел орать Попову прямо в ухо:

— Надо! Срочно! Сменить! Начальника караула! У сержанта Кожана приступ! Больше некому! Все на смене! У Кожана приступ.

— Рожает он там, что ли? — добродушно спросил Попов у занесенной снегом оконной рамы и швырнул с себя одеяло.

За окном было минус тридцать.

— Щуки! — простонал Попов.

Впереди была ночь.

Он пробухал по холодной, промерзшей казарме, не поднимая узколобой головы, отвесил жестокий пинок попавшемуся под ноги ведру дневального.

Шустряков на цыпочках выглянул сержанту вслед из дежурки и спрятался обратно, чтобы объяснить в телефон:

— Коробчик, ты? Заводи, подъезжай. Встал Попов. Давай живо!