— Они, мужики-то чистореченские, в основном дворы свои унавоживают.
— Иные так уназьмятся, — добавил Петр Селиваныч, — дом от пригона не отличишь.
— Что же они так? — выпытывал Ядринцев. — Ленивые, неумелые? Или им хлеб не нужен?.. А может, есть на то причины другие?
— Может, и есть. Без причины-то, извиняюсь, и чирей не садится, — сказал Петр Селиваныч. — Токо государству от хозяев таких, вроде вон Фили Кривого, польза невеликая…
— Да! Но их все-таки большинство, таких хозяев, в нашем государстве, отчего же государство не заинтересовано в их судьбе? Неужто это великое большинство так уж ничего и не весит для государства?
Петр Селиваныч удивленно повел густыми седеющими бровями, глядя на молодого и горячего гостя, засмеялся и даже слегка палкой своей инкрустированной пристукнул, весело проговорив:
— Да ты, Николай Михайлович, политик!
— Но ведь и вы, Петр Селиваныч, тоже политик в своем деле…
Катя со скучающим видом слушала, выбрала момент и тронула Ядринцева за руку, тихонько предложив:
— Давайте убежим, Николай Михайлович.
— Куда? — так же шепотом он спросил.
— Да все равно… хоть куда. Походим. Слышите, поют?
Он прислушался — и вправду: где-то далеко-далеко, в другом конце деревни, пели. Отчего-то и ему захотелось незаметно выбраться из-за стола, выскользнуть из комнаты и — шагать, идти, бежать куда-нибудь… Он посмотрел на Катю, лицо ее рядом, совсем близко, свежее, чистое, губы чуть вздернуты и капризно сжаты, загадочно поблескивают сощуренные темные глаза, от этой близости у него даже во рту пересохло и слегка закружилась голова… А Катя смеется беззвучно и горячо дышит ему в лицо:
— Боитесь? Эх вы!.. Ну, так и знайте, опою вас приворотным зельем, а сама убегу, уеду на край света… И никогда вы меня больше не увидите.
— Давайте, Катенька, лучше вместе убежим.
Снег за окном дымчато синел, чернели за Томью леса. Ранние сумерки стлались над притихшей деревней. Песня оборвалась, недопетая… Чьи-то шаги торопливые, снег поскрипывает. Осталось несколько часов до Нового года. Скоро, скоро ударят праздничные колокола… И Катино сердце колотится, стучит, подступает к горлу. Господи, что-то принесет им новый, 1865 год? Чем порадует, осчастливит, одарит? Дай-то бог, чтоб все было и у нее, и у Николая хорошо… Первая звездочка вспыхнула, загорелась, точно крохотный живой огонек в далекой беспредельности. И Катю вдруг охватывает необъяснимое волнение.
— Николай Михайлович, — говорит она, — давайте что-нибудь загадаем?
Она останавливается, смутно и маняще белеет в сумраке ее лицо, мерцают глаза, точно свет звездочки отражается в них или блеск падающего неслышно снега…
— Что же загадать?
— Ах! — говорит она, в голосе ее легкая дрожь и нетерпение. — Ну… что-нибудь самое, самое заветное. Что хочешь, Коля… — Она впервые так назвала его, как бы сама удивляясь этому и удивленно, радостно повторяя: — Коля, видишь вон ту звездочку? Она пока одна… Загадай что-нибудь. И считай до ста. Если рядом с ней загорится, появится другая — все, все желания наши сбудутся! Загадал?
Он засмеялся, вдруг привлек ее к себе и стал целовать. Холодно-влажные ворсинки воротника ее шубы щекотали ему подбородок и щеки.
— Господи! — глубоко вздохнула Катя, на миг отстраняясь. — Да считай же, считай скорее…
А небо уже сплошь было усеяно звездами.
Накануне рождества, под вечер, пришла к Петру Селиванычу женщина, худая, высокая и плосколицая. Остановилась в прихожей, долго разматывая платок. Петр Селиваныч вышел к ней, строго спросил:
— Чего тебе, Ульяна?
Женщина поклонилась и, путаясь, теряясь и дрожа, быстро заговорила:
— Горе-то, горе, Петр Селиваныч, горе-то какое… — Ее трясло точно в лихорадке, по серым дряблым щекам текли слезы. Петр Селиваныч насупился, прикрикнул:
— Будет тебе реветь, баба, сырость тут разводить. Говори толком, чего там у тебя стряслось?
Женщина концом платка вытерла слезы, вздохнула тяжко и поискала глазами, на что бы сесть, но хозяин не догадался предложить ей стул и в комнату пройти не звал — некогда было гостей принимать… Некогда!..
— Ну? — поторопил он, поглядывая на женщину с досадой.
— Петр Селиваныч, отец ты наш родной, благодетель… — запричитала опять женщина, и слезы снова потекли по ее щекам, не могла она с ними совладать. — Петр Селиваныч, не губи ты нас, горемышных… Не губи, Христа ради! Смилуйся. Паду тебе в ножки, следы твои целовать стану, только смилуйся, не губи…