Выбрать главу

– Казацкий, – поправил Максим.

Рубль, заполученный Максимом, был юбилейный и имел на одной стороне головы царя Михаила и императора

Николая Второго. Первого и последнего из дома Романовых. Не многие удостаивались такой награды и хранили ее на божницах и в сундучках. А Максим бросил новенький целковый кабатчику. Поймал кабатчик монету, засуетился.

Стол накрыл, овса Хану дал, одежку Максимову потащил сушить. Ржут казаки, глядя на голого, бабы отворачиваются, в платочки хихикают. А Максим хоть бы хны. Сидит, водку дует да в окно поглядывает, Ханом любуется.

Много ли человеку счастья надо, и что такое счастье?

У иного оно в потаенном сейфе лежит, у другого босоножкой под чужими окнами кружится, а Максимове плясало, железом подкованное на все четыре ноги. Горела и не горела казацкая жизнь, а на склоне вдруг пожарищем вспыхнула, да так ярко, аж зажмурился Максим.

– Эх, и доля же мне выпала, – сказал он перед смертью.

– Спасибо тебе, Хан. Умели мы с тобой песенки петь.

Гладил казак Хана, говорил ему слова ласковые, а Хан к хозяйскому лицу тянулся, колени сгибал.

Так прощались друзья-товарищи.

А потом закружилось, помутилось в голове Максима, качнулись сады станичные, волнами заходили. Крест, что на колокольне долгие годы неподвижно торчал, сорвался и поплыл золотым коршуном, припадая на одно крыло.

Пламенем куда-то метнулся Хан.

– Бом… Бом… Бом… – заплакали колокола. О чем это они? Уж не о грешной ли душе? Домочадцы Максимовы реки льют.

– О-о-о-йй, да на ково же ты нас поки-и-и-и…

А старушка-побирушка:

– Шаршшство небешное новопрештавленному…

Дед Сахнов:

– Был и нету! Прожил, как гопака на свадьбе отодрал.

Дай, кабатчик, штоф под ей-богу. Лю-бил покойничек!

Холит и бережет Афонька Хана, как Максим, ложась в гроб, приказывал. Поджидает брата Гришу с германского фронта, чтобы передать ему или вымолить себе наследство

– счастье отцовское. А Хан воды не принимает, от овса отворачивается. Ночами хозяина зовет не дозовется.

– Ешь, ешь, Хан, – убивается Афонька.

Весной помутился Тихий Дон. Замитинговали станицы

– Свобода!

– Свобо-о-ода!

– Послужили белым царям:

– Довольно!

– Свобода? А ну, хлебнем!

Гришка с фронта на фронт переметнулся, домой не зашел. По задонским степям заколыхался в боях 2-й революционный. А на станицу тяжелым орудийным шагом наступал полковник Семилетов.

Первым из первых, как клинок, влетел Сафронов. Камышом зашаталась, зашепталась станица.

– Возьмет Хана.

– Отдаст ли?

– Шалишь!

– Купит за грош!

– Есаул!

– Эй, Афонька! Принимай покупателя старинного, выводи коня.

– Не продажный, – бурчит Афонька. Сафронов во дворе, как на параде.

– Мо-олча-ать, сволочь!

Афонька кошкой к есаулу.

– Кто сволочь? Душу вырву!

– Назад… – Вороном поднялся наган. Есаул белый-белый.

Остановился Афонька, пальцы скомкал, как веточки, хрустнули пальцы. Есаул к конюшне, Афонька за ним.

Плечом дверь подпер. «Не замай, не дам!» За дверью Хан копытами стукнул.

– Не дашь? – задрожали губы есаула. – Не дашь? Становись… К стенке… – Клацнул курок.

А Афонька изогнулся и железной занозой, что дверь подпирают, есаула по черепу – р-р-р-аз! Мать на крылечке руками всплеснула.

– Сын-о-к! Головушка твоя горькая…

– Молчи, мать. Где седло?

– Ой, горюшко!

Не видела старуха затуманенными глазами, как Хан вынес Афоньку за ворота.

Вторые сутки скачет Афонька, остановиться не может.

Мотается от станицы к станице, от хутора к хутору, не находит след 2-го революционного. Где же тут найти?

Степь под метелью стонет. Снега летят – свету не видно.

Грудью режет Хан метелицу, мелькает над оврагами.

Наудалую! И вынесла удалая.

Носился в степях партизанский отряд, жег экономии, крушил офицерские полки. Пробивался отряд к Дону, к

Миронову. А Афонька больше смерти боялся последней минуты расставания с Ханом…

Помчались дни, простреленные, продырявленные. Падали ночи, исполосованные клинками. Шатаясь, брели окровавленные рассветы, как обозы с недостреленными и недорубленными.

Занимались над степью пожарища. Метались дикие кони, – звезды брызгали из-под копыт. И в каждый бой

Афонька летел впереди, пьяный своим счастьем, своей двадцатой весной. Забыл Афонька отцовский завет, забыл про Гришку. В отряде Хан был как золотой в кисете бобыля.

К весне прорубились партизаны к Афонькиной станице.