«Нет пайка, товарищи. Разруха, голод, красный ремонт, надо быть сознательными и так далее. Вот, говорит, вам махры по две осьмушки на рыло, а больше ничего сделать не могу. Скоро пришлют, говорит, из центра камсалистов на подмогу, а больше ничего сделать не могу». Закурили мы той самой махры, утерлись да и пошли.
Мишка с Ванькой слушали тяжело, тяжело рыгали, уперев глаза в пол. Федотыч бегал по каюте, вязал слова в узлы:
– Разве ж когда вырывалось из моряцких рук хоть одно дело? Никогда сроду. По щепке склеили, по винту снесли, а сгрохали кораблюшку. Завод же опять помог, шибко помог. Камса поддержала. Ребятишки, а старатели, цепки до дела, прокляты...
– Ты, что же, за лычком тянешься? – спросил Ванька.
– Лычко мне ни к чему, издыхать пора... И совсем тут не в лычке звук.
Подмокли, рассолодели, в руготне полоскались яро.
– Утята?
– Крупа, говоришь?
– Прямо сказать, пистоны. Никакого к тебе уваженья.
Хозяевами себя чувствуют, хозяевами всего корабля, а может, и всей Расеи. Мы, гыт, принципияльно и категорически. Не подойди.. Заглянул счас на полубак, там их полно. Кричат, ровно на пожаре.
День в работе на ногах, ночью, глядишь, где бы отдохнуть, а они, сукины сыны, собранье за собраньем шпарют, ровно перебесились. .
Старик помолчал, поморщился и добавил:
– Политика... И сколько она этого глупого народу перепортила, беды! Пей, ребятишки...
Мишка воткнул в старика тяжелый взгляд:
– Ах, Федочч, рыжа голова...
И Ванька посмотрел на старика быковато:
– Из старой команды остался кто?
– Есть, есть. . Ефимка подлец, сигнальщик Лаврушка, шкипер Лексей Фонасич, коком исчо Алешка Костылев, да теперь, слышно, на берег его списывают за хорошие дела.
– Чем они дышат?
– Ефимка в ячейку подался, а эти вола валяют, дела не делают и от дела не бегают.
Боцман, по старой привычке, поймал горсть мух, выжал в стакан, долил горючим и уркнул одним духом.
На стрежне заиграли сердца блестко.
– Не пофартит, так всей коллегией гайда в Уманьщину гулять!
– Натуральная воля и простор широких горизонтов.
Старик в скул:
– Нет, годки, я свое отгулял. Убежало мое времячко, на конях не заворотишь... Судьба, верно, мне сдохнуть тут.
– Завей слезу веревочкой. . Ноги запляшут. .
Мишка, захлебываясь пьяной икотой, оживлял в памяти переплытые радости:
– Жизня дороже дорогова. . Пьянку мы пили, как лошади. Денег – бугры! Залетишь в хутор – разливное море: стрельба, крик, буй, кровь, драка.. Хаты в огне! Хутор в огне! Сердце в огне! Цапай хохлушку любую на выбор и всю ночь ею восхищайся!
– И сахар, и калач?
– Уу, не накажи бог.
– Церковь увидишь, и счас снарядом по башке щелк.
– Да, церкви мы били, как бутылки.
– Впереди жизни бежали, так бежали – чоботы с ног сваливались.
Ой, яблочко
Да с листочками,
Идет Махно
Да с сыночками..
Дробно чечетку рванул Ванька. Замахал старик рукавами, зашипел:
– Тишша... На грех старпом услышит, загрызет.
– Качали мы его. Какой-нибудь интеллигент из деревенской жизни.
Федотыч заспорил:
– Ну, нет. Он хотя и не горловой, а в службе строгость обожает. Дисциплинка у них на ять. Камсалисты, понятно, крупа крупой и в работах еще не совсем сручны, но и счас уж кой-кому из стариков пить дадут. Хванц... Ругаться им по декрету не полагается, это зря. Без ругани какой моряк?
Слякоть одна, телята..
– А мы в замазке остаемся?
– Зашло наше за ваше...
Сидели Мишка с Ванькой на столе, и все в них и на них играло, плясало. Плясали, метались глаза. Дергались вертляво головы. Прыгали плечи. Скакали пальцы в бешеном галопе.
Трепыхались руки, как вывихнутые. Убегали и скользили копыта. В судороге смеялись, радовались, едко сердились горячие губы, торопливо ползали юркие уши. Зудкая ловкость, узловатая хваткость, разбитые в нет ботинки, вихрастые лохмы, язык в жарком вьюхре...
Все в них и на них орало: Скорей, скорей, даешь!
Старик свое дугой выгибал:
– Как-то с весны ходили мы в море котлы пробовать.
Ночь накрыла, буря ударила. Закачало, затрепало нас. Авралила молодежь. Ребячьи руки, а было чему подивиться.