Джина не оставила его, приехала сразу же, да ещё с Марио и Филиппом (Санта Крус был занят концовкой сезона и пропадал на сборах и разъездах по матчам). Она сидела рядом с ним, подчёркнуто просто одетая, без всякой причёски, с рассыпанными по плечам волосами. Она была грустна: задача дико усложнилась. Все её доводы могут пригодиться только тогда, когда Свен выздоровеет, а когда это будет, не знал никто. В мрачных раздумьях она возвращалась в отель, и тут её поймали его мать с Суской, привели тысячу доказательств её отрицательного влияния на Свена и со слезами на глазах попросили уехать как можно скорее. Она могла привести им две тысячи доказательств абсолютно обратного, задействовать своё упрямство, свою волю, своих мальчиков и чувства Свена, но она это не сделала. Словно, перегорев у неё на глазах, Ханнавальд пережёг и её. Она уехала без прощаний, долгих проводов и обещаний, отключила свой телефон и стала ждать его. По телевизору. Свен тоже ждал её. На следующий день, и на второй — и не дождался. Он звонил ей на следующий день, и на второй, и три дня спустя, но телефон не отвечал. Мать приходила к нему и говорила, что Джина — ветреница, что она любит только успех. Иногда он позволял убедить себя в этом. А потом, когда всё раскрылось, и он узнал, что мать с Суской просто выгнали Джину, то воспринял это как перст судьбы. Не сложилось, нарушилось, разорвалось. Разве только это у него плохо? Он поправится, он вернётся, он будет дарить ей свои победы. Через год или полтора он приедет к ней, попросит прощения за чужие слова и своё безволие, и она простит: она добрая. Он останется с ней и с Марио и с Филиппом. Навсегда. Но возвращения не было — ни летом, ни зимой. И возврата к тренировкам не было — ни осенью, ни весной. Ему нечего было ей дарить и нечего требовать взамен. Он перестал выносить Суску. За роль, которую она сыграла в этом изгнании. За то, что, обнародовав её существование, он вызвал ревность миллионов болельщиц, и эта ревность больнее всех ударила по нему, ибо именно после этого он покатился туда, откуда уже не выбрался. Он познакомился с Надин. Объявил о своём уходе. Позволил ей уговорить себя и завести ребёнка. Думал о Филиппе, ходившем, верно, перед Джиной с Марио и оравшем: «Я никогда ему не верил! Я никогда его не любил! Я всегда говорил, что он мне не нравится, и я был прав, потому что Санта Крус в тысячу раз красивее, в десять тысяч раз добрее и в миллион раз порядочнее! Джина западает на всё, но как ты, Марио, позволил себя увлечь и сейчас не обвинить и забыть, а киснуть и горевать!» И Свен соглашался с Филиппом. И всё дальше уходили они от него, и всё чаще, но всё бледнее и бледнее вспоминал Ханни крохотный домик в горах, песок южного пляжа и замок Джины. Сердце его разрывалось всё сильнее по мере того, как бледнели и стирались воспоминания. Теперь даже всесильная память не могла удержать очарование прошедшего. Он часто спрашивал, что сейчас могла бы сказать Джина ему в утешение. Только одно: что на небесах есть бог, который рано или поздно, не в этой жизни, так в той восстановит справедливость, и что полёт не кончается, если он волшебный. Свену оставили бога на небесах, но лишили рая на земле. Не многим ли миллиардам людей тысячи лет предлагался один и тот же вариант? Не так ли долго он предлагался, что стал пустым звуком? И тут его пронзало чувство, что Джина — живая, что она должна страдать, что она хочет и не может утешиться, и что он должен что-то сделать, чтобы разорвать это мучение, и что он хочет и не может, не знает, как это сделать, но думать об этом было невыносимо — и он склонялся над своим ребёнком, тащил Надин в постель и забывался, а на следующий день весь этот хаос вновь обрушивался на него, и он копался в саду, разъезжал на машине, болтал ложкой в тарелке, топил, топил, топил в чём угодно: в тарелке, в лоне Надин, в колыбели — свои мысли, и вставал новый день, и он сидел перед телевизором, и «Quanto tempo e ancora» обрушивалась на него, и он тонул, тонул и тонул в этих звуках и вспоминал Джину, жившую в этой песне и составлявшую с нею одно целое. Si, forse me’glio, cosi’ non mi vedrai. Это про него, про неё, про целый мир, и они больше не увидятся, и это forse me’glio. Мы все когда-нибудь умрём — и там разберёмся… Пошли мне поцелуй перед тем, как уйдёшь. Он получил этот поцелуй. Они так и расстались с этим поцелуем на устах. Он будет помнить это. До смерти. И после.