— Потому что раньше я всё это представляла для удовольствия, в том порядке, в каком в голову придёт, я была свободна. А нынче первое, что я бы сделала, — развела бы их в разные стороны. Чтобы они никогда не встречались, чтобы она жила абсолютно отдельно от него, родила бы ребёнка от другого человека и была бы с ним ещё более счастлива, чем с Ханни, чтобы тени её не было в его жизни, чтобы их пути никогда не пересекались, чтобы не было второго невозвращения.
— Ну и воображай себе на здоровье.
— Да как же я это смогу вообразить? Изгнать тень её и имя её из его жизни, изгнать тень её и имя её из своих воспоминаний — это значит изменить ситуацию в корне, это значит отказаться от тысячи последствий, в том числе и от двух последних месяцев, а этого я не хочу. Я не буду изменять себя ни на йоту. Пусть эти два месяца — самые отвратительные, мерзейшие в моей жизни, но они мои! Я — это я, такая, как есть. Я — это я, не больше, но и не меньше. Я не стану обеднять себя ни на один день своей жизни даже в угоду самым заветным желаниям. Мне это слишком дорого стоило, это моё развитие, это моя эволюция. Я не могу от этого отказаться. И ничего не могу изменить.
— Так оформи заказ на то, чтобы это тебя не волновало.
— Всё равно, это отчуждение. Не волновало… Всё равно останется отравой, и мне с нею жить — здесь и после.
— Джина, я тебя знаю. Ты никогда не была ревнивой. Что случилось? Ты поддаёшься дурному чувству, а в центре стоит то, что никогда тебя не влекло. Это мелочно и вздорно.
Но Джина не слушала. То, что она забирала себе в голову, другие вышибить не могли, а она сама не хотела.
— Это ещё не всё. Кроме этой ситуации, остаются ощущения и чувства. Один раз (это было в 1996 году) я сидела в кресле и думала: пройдёт год, два, может быть, три — и Хилл неизбежно уйдёт из «Вильямса». Он был последним, ездившим в одной команде с Сенной. Я не знала когда, знала только, что обязательно. И меня сводило с ума чувство предстоявшей потерянности от его ухода, тревога не отступала, и неопределённость, как это всегда и бывает, угнетала ещё больше.
— А когда он в следующем году ушёл в «Эрроуз», ты на это просто-напросто наплевала, потому что это тебя уже не интересовало.
— Да, после появились Темпест, Канделоро, в 1997 — теннис. Я отошла, но всё это было позже. А тогда, на исходе сезона 1996 года перед последними Гран-При, меня пугал ужас предстоявшего. И я приняла две таблетки элениума. Десять минут спустя я сидела в том же самом кресле и анализировала своё состояние. Тревога ушла, её не было больше, страх растворился, но я-то прекрасно сознавала, что ситуация не изменилась. Всё по-прежнему было мерзко, и то, что я больше не терзалась, ничего не решало. Я изгнала отрицательные ощущения, но будущее-то отмести была не в силах! Такое странное состояние отсутствия переживаний, не менявшего реалии, спокойствия, дававшего передышку, но не освобождение, и безразличия к неотвратимости. Я не чувствовала горечи и была равнодушна к тому, что она разлита в воздухе. Как оказалось впоследствии, лет, которые я намерила, было больше, чем месяцев до действительного ухода… Я сейчас и думаю: элениум — лекарство старое и слабое, чего только ни напридумывали после того, как он появился! Может, уже возможно не только уничтожение отрицательного, но и создание положительного настроения.
— Что-то больно смахивает на наркотики…
— А морфий не лекарство? Его надо было отвести от негатива…
— Хилла?
— Ханни, не оскорбляй меня. Его надо было отвести от негатива, его напичкали чёрт знает чем, он стал спокоен и равнодушен, может, даже лучше: радостен и весел. Его стремление вернуться нейтрализовалось, его жажда отступила и не ощущается, не гложет ныне, а если и подступает, он знает, как с ней справиться. Если всё это удаляется, так быстро отсылается в изгнание, если всё основное, чем я жила, — эмоции — несущественно и умирает от пары таблеток, если всё это познал и он, если он отходит от невыполнимости желаний, как только захочет, и отчаяние для него — только тучи на горизонте, не успевающие приблизиться, потому что глоток воды, приправленный таблеткой, размётывает их по небу без остатка, к чему я взываю? К призраку. Чем я взываю? Легко сдуваемой идеей. Может, прав был Боярский в «Линии жизни», пересказывая мнение своего друга: «В этой жизни нет смысла». В этой нет. А в той, в которой всё удаляется и переживается ещё легче, нет и подавно. Ханни, я не хочу.
— Ты опозналась. Прими элениум.
Джине не нужны были лекарства. Ей не нужны были ни вседозволенность, ни лекарства — она не могла отказаться от своей сущности, это были её сердце, её душа, это всё слишком дорого стоило. Несмотря на огромное количество негатива, не могла отказаться. И сознание того, что Ханни-то уж точно отказался или отказывался намного чаще и больше, чем она, расстраивало Джину ещё больше: его она тоже не могла принять другим — новым и обеднённым.