— Но ведь писалось что-то… о «безумных чувствах».
— Да барахло это всё. И чувство, и безумие. Самообман, самоловушка. Если он врал — значит, он лжец и лицемер, значит, он пытался убедить других, а прежде всего — самого себя, что всё у него прекрасно. Если он говорил правду — значит, он дохляк-импотент, он долго не мог обрюхатить свою Надин. Ещё неизвестно, чей это ребёнок и почему у него имя итальянское. Вон Гриньяни давно в Германию на гастроли собирался, поехал, а там эта тёлка ему и подвернулась — он и решил походя чужие проблемы. И вообще, всё, что лежит к северу от Латинской Америки, всё, что лежит к северу от Италии и Югославии, — либо мерзость, либо барахло, — и Джина хмыкнула, вспомнив, как вешались немки на её двоюродного брата, некогда служившего в Германии.
— А если просто любит детей?
— Если просто любит, занялся бы их разведением лет десять назад, а не тогда, когда больше нечего стало делать. Любит, не любит. Любит — на этом и попадётся. Нас всегда губит лишь то, что мы любим, только лишь это. Тем вернее, чем сильнее любим. В Ханнавальде слишком много отравы, он давно мёртв. Я не знаю, сколько мне осталось, но я не собираюсь всю оставшуюся жизнь питаться падалью. Санта Крус в тысячу раз лучше, Анджело Милошевич в тысячу раз лучше. Неужели ты думаешь, что Анджело, солдата, наполовину серба, наполовину итальянца, я когда-нибудь поставлю ниже или хотя бы на один уровень с Ханнавальдом? Я видела его по телевизору всего несколько секунд, тому уж восемь лет, у меня на видео нет ни одного кадра, посвящённого ему, но это ничего не меняет. О’н — герой, о’н — величие, о’н — Югославия.
Ты, конечно, можешь подумать, что я выкладываю тебе что в голову придёт, только чтобы утешить. Но ты не можешь не признать, что Анджело Милошевича я любила ещё с 1999 года, когда Ханнавальда и в помине не было. Что, неправда? Любила или нет? Признаёшь или не признаёшь?
— Признаю, признаю.
— А не в 1999 году я тебе говорила, что плохих людей на земле больше, чем хороших, когда эти твари всем скопом набросились на Югославию? Говорила или не говорила?
— Говорила, говорила.
— Ну вот. Кто бы ни родился, скорее всего, будет плохим, а не хорошим. Ещё вырастет из этой бегемотины какая-нибудь сволочь типа Соланы или Буша…
— Так вспомни свои собственные слова. Не обижай животных.
— Хорошо, не буду, но слов уже достаточно. Я сейчас карты возьму и всё выясню. Видишь, всё на твоих глазах, чтобы ты сама во всём убедилась. Раскладываем французские карты. Что у него три раза выйдет? Смотри, смотри, я не мухлюю. Свеча у него три раза — переживания. Вот тебе и чувства. А теперь обыкновенные карты возьмём. Смотри, смотри, всё на твоих глазах. Что у него в конце? Пиковая дама, вот тебе и баба. Всё теперь ясно?
— Кроме одного. Почему ты? Почему именно ты?
— Наверное, богу нужны были эти ощущения бесконечных мучений. Сам-то он не может их испытать, он бог, он не может мучиться, наверное, и не может создавать их. Я их выносила и явила ему, тогда он включил видео. Он, наверное, тоже страстный коллекционер… В его коллекции ещё не было такого сюжета, вот он и развлекается. Он с любопытством смотрит, что может вызвать его произвол, какую свободную волю, и замеряет её. Я ему как-то задала этот вопрос — вот он и отвечает.
— И ты любишь сейчас …? — Наталья Леонидовна кивнула на карты, называть Ханнавальда его именем ей не хотелось.
— Ненавижу. А может быть и так: я стремилась вытянуть на себя его сущность, потом вложить в него огромную любовь. Но я это делала в уме, в воображении. А бог выдирает из меня мои мучения и мою любовь в реальности.
— Джина, но ведь всё это так далеко от н… — Наталья Леонидовна не хотела обозначать Свена даже местоимением, — от тела, мыслей, полового желания. Нету там этого — того, к чему ты взываешь. И не было никогда. Сама же определила его как более рационального и менее эмоционального.
— Значит, бог и тащит это из меня, чтобы я — или бог — вложила в него это после смерти. Она явила ему только сына, а я — его самого. Нового.
— И тебе будет интересно твоё творение?
— Конечно, я буду смотреть, как он будет мучиться. С процентами.