lll. Перспективы. Джина не верила, что он вернётся. Своё «ждать значит терпеть» она сформулировала несколько месяцев назад. И всё-таки каким-то клочком своего существа, какой-то маленькой частичкой она лелеяла эту надежду. Самым желанным, обворожительным, необозримым счастьем было бы для неё увидеть его фамилию в списке стартующих в начале репортажа. Чем невозможнее делало это сознание Джины, чем несбыточнее делали это положение дел и всё рассудочное, тем дороже становилась эта мечта. Загнанная вглубь одна миллионная этой вероятности возвращения вела Джину по жизни. Она ждала бы начала летней сессии, она ждала бы начала зимней, следующего сезона, следующей Олимпиады. Эти слухи ходили, эта возможность витала в воздухе. Не было бы её — не было бы повторного прощания. Все слишком хотели. Всем было слишком трудно похоронить её. Но пришлось, думала Джина, продолжая свой скорбный перечень, беря в руки что-то запылённое, ветхое, бесформенное, чему не было даже названия. Другой возможностью, менее сладкой, но поднимавшей голову Джины, было возвращение Ханни на экран в качестве комментатора, с сюжетами и интервью, так разогревшими её в начале декабря, что, вне себя от радости, Джина пустилась в путешествия, которые (только теперь она поняла это) оказались лишь бредом больного воображения. Туманная и смутная надежда на то, что передача её посланий на телевидение подтолкнёт его на реализацию хотя бы малой части предложенного, была ещё одним вариантом. Джина была согласна на всё, вплоть до показа одежды по «F-men», вплоть до малюсенькой роли в глупейшем сериале. Ей не оставили ничего, и сам Ханни сказал: «Не знаю». Перспектив больше не было.
lV. Мечты. Их оторванность от жизни оказалась самым диким кошмаром. Романы, сюжеты, фантазии, забиравшие Джину из постылого мира, жившие зимой и летом, весной и осенью, стали не то что камнями — траурной чёрной пылью легли на её жизнь и на всё вокруг неё. Их было так много — тем хуже было для Джины. Ненужными, мешавшими, забивавшими горло и потому душившими, они погребали Джину всё глубже, всё тяжелее, всё безнадёжнее. Она задыхалась, вспоминая Марио с чертами Санта Круса, бодрствовавшего у изголовья Ханни, разговарившего с ним бесконечно, отталкивавшего и притягивавшего, лёгкого и недоступного, верного и изменчивого. Любовь и единение, измена и разлука — через какие только коллизии она их ни проводила, какие только взгляды и мысли ни поверяли они друг другу в завораживающе медленной поступи обособленного от других существования! Сердце трогает вкрадчивость темпа провинции. Нет. Это никогда не трогало Ханни. Он остался глух к магии фантазии Джины. «Чего же я хочу? Ведь он был так далеко, он не мог меня слышать, и я не могла ему поведать всё это». — «Если бы и поведала, он всё равно остался бы глух. Его не трогают бредни. Он материалист. Он предпочёл женщину твоим россказням». — «Да, и, кстати, не тебя». Джина пустилась в диалоги, сердце продолжало кровоточить. «Это были самые любимые мечты, самые дорогие, приберегаемые на сон грядущий. Каждая из них была шедевром. Они сложились в прекрасный роман, лучший в моей жизни. Даже не роман, а романы. Изменялось настроение — изменялся сюжет — изменялись мысли, разговоры и чувства. Герои, скроенные мною, были переменчивыми и своенравными, как я сама. И в этом великом множестве чувств и их развития, причин и следствий, мыслей и ощущений всё было отточенным и совершенным». — «А разве те, что рождались днём, так, между прочим, были менее занимательны? Поездки в самые дикие страны, которые Джина избрала для себя родиной, сама Джина, молодая, красивая и очень богатая, в окружении верных оруженосцев, её бездельники: Марио, уже с чертами Андреа Морини, и Филипп, Санта Крус, уже в своём собственном качестве и при своём настоящем имени, и Ханни, хохотавшие над аборигенами и обезьянами, сильные и здоровые, весёлые и счастливые, пересуды с хорошими соседками и перебранки со злыднями, Анджело, мудрый и добрый посреди этого гомона, Джина в платье от Версаче или от своей фирмы (она же не менее одарена талантами), шикарный, длиннющий как анаконда, лимузин у блока обшарпанного грязного дома, охрана рядом и телевидение везде — от мобильника до невообразимо отвратительной квартиры». — «Почему невообразимо? Ты воображала и вообразила». — «Ну да, вообразимо отвратительной. Где это всё? Где вы, мои любимые? Вы не выдержали испытания ни прозой, ни правдой жизни». Джина оплакивала свои творения, словно это были любимые дети. Да в сущности так оно и было. Она родила их и выкормила. Они были больше, чем её плоть. Они были её душой. По-прежнему прекрасные и волновавшие, так хорошо знакомые каждой фразой, каждой интонацией, каждым жестом, они были возведены на эшафот и теперь, понурые и ошеломлённые, ждали своей участи. Они не знали, за что их казнят. Они не знали за собой никакой вины. Они не возбуждали ничьей зависти. Они никому не становились поперёк дороги. И их казнят. Они не могут умереть. Их нельзя убить, шептала Джина. Она знала, что они так и останутся её душой, она их не забудет. Но они были обречены с самого начала, с самого рождения. Им не было места в жизни, потому что Ханни жил совсем другой жизнью и, живя, сокрушал их, как некогда — конкурентов. Она их помнит, помнит всё до мельчайшей подробности, до каждой буквы, до шнурков в ботинках — и первая же ночь колесует их. Ханни уже не возложить руки на плечи Марио: такого Ханни нет, да и не было никогда. «Ведь они мне родные, они часть меня. Почему же я не могу пожертвовать настоящим Ханни, если мне ближе придуманный? Важнее тот, кто ближе, тот, кто мой, тот, кто выстрадан тремя с половиною годами моей жизни!» — «Ты страдала из-за настоящего. Настоящий важнее». — «Придуманный ближе. После смерти я буду убегать от созерцания настоящего к придуманному». Джина вспомнила, как быстро меняла она свои мечты, приспосабливая остов под новые лица, мгновенно сооружая другие декорации, как только ей в душу западала новая любовь. Не жалея о прошлом, она смело и твёрдой рукой сгребала то, что уже не подходило, и отправляла это на задворки самых дальних закоулков своего сознания. Почему же нынче она не может сделать так же? Кого только не было в её иллюзиях! И со всеми она расставалась с лёгким сердцем и чистой душой, без сожаления. Почему же ей так дорого последнее? Потому что она выхолощена и не может создать ничего нового? Потому что очень трудно, невозможно подогнать под нынешние обстоятельства настоящего Ханни Ханни придуманного и ещё труднее соединить его с Марио. Давно прошла самая страшная ночь в её жизни, и солнце, такое же безучастное ко всему, как и в 1994 году, осветило её город. Джина продолжала. Она так беззаветно предана своим мечтам. Это её последняя любовь. Парадокс: Ханни, породивший в её мозгу другого Ханни, мешал этому другому, а этот другой был невозможностью первого. Надо было принести кого-то в жертву, но Джине были дороги оба. Тогда это жадность? Или её вечный бич — противоречие бытия и сознания? Джина с ужасом ждала второй ночи, боявшись того, чего она раньше так жаждала. Она представляла, как её мертвецы скорбною толпою соберутся у её изголовья, и она, переводя взгляд с одного на другого, будет рыдать и говорить себе: «Мёртв. И ты тоже мёртв. И ты…» Невозможность соединить настоящее и иллюзорное разрывало на части прежде всего саму Джину. Задача всё более усложнялась. Принять нового настоящего, сохранить придуманного в мечтах, сохранить его с Марио и при этом самой остаться цельной и целой. Но что такое я, цельная и целая? Я замечталась, я забыла, что меня больше уже нет — ни в этой жизни, ни в той. Всё — ложь, всё — обман, думала Джина, пытавшись вдохнуть хоть немного воздуха среди праха и тлена отжившего вчера представления.