— Ты строишь планы на завтра?
— Дда, — запинаясь, ответила Джина.
Да, конечно, она может строить какие-то планы на завтра. Каждый человек может. Папе вовсе незачем знать, о чём она думает перед сном. Какие у неё могут быть планы? Погулять, поиграть с Катей в мячик, написать с мамой диктант, нарисовать бабушку, почитать ту толстую книжку, которую ещё не раскрывала, спросить, когда по телевизору будут показывать фигурное катание. Но неужто это интересно? Так, безделица какая-то. И Джина заснула, удивлённая тем, что её планы оказались так ничтожны. Разве их можно было сравнить с её иллюзиями, где она дарила своим любимчикам огромные букеты цветов и спасала их, вынося на своих руках с поля брани? Так, сама того не ведая, она вынесла первый приговор жизни. Этим она будет заниматься тридцать три года. Жизнь не сможет вместить то, что происходило в фантазии. У неё не будет ни простора действий, ни сложения обстоятельств, ни своевременности сроков. Сознательно играя, Джина будет неосознанно противопоставлять вымысел тому, от чего она отказалась. Неосознанно, как Ханни убивал её, она убивала жизнь, демонстрируя ей ничтожность планов, прогоняла реальность, показывая ей убогость действительности, отмахивалась от настоящего, являя ему забывчивость дня и переменчивость ветра. А последние семь-восемь лет провела, ясно сознавая добровольность отказа от попытки какого-то проникновения в обыденность будней, хоть бы это и были будни великих мира сего. Была ли Джина ведома свободной волей или судьбой, неизвестно. Так или иначе, жизнь всё-таки нагнала и пригвоздила вопреки своему названию её, Джину, живую! её, Джину, заживо! к кресту, не зная, что Джину можно убить и растоптать, но не покорить — на это имел право только он. И, извивавшись на кресте, Джина вопила, что жизни были явлены многие миллиарды людей, но, как бы эта жизнь ни задаривала одних и ни запугивала других, ни одну душу удержать она всё-таки не сможет.
Противоречив себе, Джина забывала, что задолго до того, как её пригвоздили, её рука была облита из распоротой вены настоящей кровью, пусть и во имя мечты, и из настоящего мира явился настоящий Ханни со своим невозвращением, для пущей убедительности подкрепив его повторно. Но, как только она доходила до этого, тут же возражала, что настоящая кровь потому-то и лилась, что не была нужна, как не нужно было и то, где она циркулировала раньше, и это тоже было правдой.
Пятилетней Джине отец подарил ролики. С ними пришлось много повозиться, потому что они были велики для крохотных лапок Джины. К роликам приделали полоски кожи из её туфлей, зацепили их за носки, и Джина начала кататься. Она была счастлива: ролики приближали её к фигурному катанию. Но раз после очередного пируэта Джина приземлилась на попку. Испугавшись за руку или ногу, которые Джина могла поломать, мать запретила катание; Джина приняла это безропотно. К тому, за что её драгоценный впоследствии Сенна и не менее драгоценный Иванишевич и в детском возрасте перевернули бы вверх дном весь дом, Джина отнеслась молча и не жалуясь. Овна и обезьяну её гороскопа дополняла собака; Джина угодила в самую серединку подвластных сему животному часов. От собаки ей достались стремление к справедливости и покорность. И если в своём стремлении справедливости она так и не обрела, то покорность извергалась из неё лавинами. Джина смолчала, села к телевизору и продолжила с ещё бо’льшим рвением смотреть фигурное катание. Её сердце сладко замирало, когда диктор, комментировав выступления фигуристок, говорил, что эта, например, девушка начала заниматься фигурным катанием в восемь лет. Джине было только шесть, у неё ещё было время. Ведь за два года в Логинске могли открыть каток, а мама могла снова разрешить ей кататься на роликах, от которых до фигурного катания было рукой подать. Джина сидела у телевизора и смотрела. Один раз бабушка всё-таки принесла семилетней Джине ролики и сказала, что она может покататься на балконе, мама в это время дремала в столовой. Джина надела ролики и стала ездить на них по балкону, где ей некуда было падать: с одной стороны были перила, с другой — стена дома. Джина каталась и заливалась горючими слезами, потому что смертельно боялась, что мама может проснуться, услышать шум и узнать, что делает дочь. Катание стало мучением, пяти минут не прошло, как Джина сняла ролики, ей было невыносимо, она считала, что в дерзости своей перешла все границы. Ей и в голову не могло прийти, что мать была прекрасно осведомлена о том, что делается на балконе. Как-то раз, примерно в это же время, чуть раньше или чуть позже, мать расплакалась у бабки, пересказывая перебранку с мужем. «А почему мама плакала?» — спросила Джина бабушку, когда мать ушла. «Она вчера искупалась, а ты не сказала ей «с лёгким паром!» — вот почему», — ответила та. Джина была поражена: она сказала «с лёгким паром!», и мать даже ответила «спасибо». Как же могло случиться, что она не слышала, если ответила?! Джина стояла перед фактом, который опровергала ложь, и рыдала намного дольше и горше, нежели мать. Стремление к справедливости, так и не реализованной, безнадёжно потонуло в покорности авторитету старших…