— Так зачем же ты признался? — закричал в гневе Дмитрий Иванович. — Я, великий князь, ему лжу придумываю, готов на кривду перед церковью идти, а он, бабу простоволосую увидев, сознается!
— Прости, государь, любил я её.
— А я, думаешь, никогда никого не любил? Полагаешь, всю жизнь на одну богоданную Евдокию-лапушку глядел? Других не замечал? Но я всегда сердце в узде умел держать, потому что знал — надо! Человек, поставленный к власти, в сердце своём не волен. A-а, да что говорить! — Князь стал ходить взад и вперёд, вбивая каблуки в светлый камень пола, отчего пошёл сдержанный гул по всем невидимым в темноте каморам. — Ненадёжные вы люди, книжники и песнетворцы. Пииты, как воевода Боброк вас зовёт... Никогда не знаешь, что от такого, как ты, ждать: подвига или глупости. Смута в сердце, смута в голове, смута в словах. Будто и не князьям вы вовсе служите, а своим мечтам.
— Может, так оно и есть, государь, не князьям, — согласно сказал Степан.
— Вот, вот, не зря мне покойный Бренк говаривал: — не допускай его к делам государевым, службы не поручай. Его, мол, служба одна — славу князю петь. А ты даже и славу не пел.
— Может, и спел бы, да в клетке оказался. А соловей в клетке нем.
Дмитрий Иванович остановился так резко, что короткий плащ завернулся вокруг его плотного, могучего тела.
— Объясни мне, Степан, почему повинился?
— Сам не знаю... — Степан осторожно повёл плечами. — То моё дело.
— У людей, при дворе моём высоко поставленных, своих дел не бывает! — снова вскипел гневом великий князь. — Твой каждый шаг на виду, и люди по тебе о всей власти судят.
— Нет такой власти, чтобы могла между человеком и его любовью встать!
— Даже если эта любовь наперекор самому святому — единению Руси?
Степан застонал и лёг ничком, уткнув голову в скамью.
Великий князь сел рядом, опять начал растирать ему спину маслом из сулеи.
— Мог ли я думать, когда тебя в бою на реке Воже встретил, что мы с тобой здесь будем?
Степан молчал.
— Ты давеча сказал — да русские ли мы? Мол, ты о том только и мыслишь, чтобы русскими мы себя осознали. Ты — мыслишь, я Русь собираю.
— Под Москву?
— Против Орды.
— Мечом?
— Мечом я князей своевольных тщился усовестить.
— Усовестить можно лишь словом.
— А ты это слово сказал?
— Слова исходят из уст, но рождаются в душе.
— А душа твоя где? Там, на Рязанской земле? Сам ты — русский ли? Меж двумя землями, как между двумя бабами, заплутал.
— Разве не за Русь единую я в бою на Куликовом поле кровь пролил?
— В бою кровь пролить и дурак может. Там всё просто: вот враг — рази! Мудрость души не боем, но миром проверяется. Прости, Степан, но я, как государь, миловать тебя не волен! — Дмитрий Иванович ещё раз провёл рукой по спине Степана, встал и не оглядываясь пошёл к выходу. — Не понимаю я тебя.
— А я что, себя понимаю? — тихо произнёс Степан ему вслед. — Какой человек может сказать, что себя понял, до самого донышка исчерпал и взвесил? Человек бездонен,если он человек!
Но Дмитрия уже не было в подвале. Степан закончил, убеждая скорее себя, нежели князя:
— Если я перестану Рязань любить, я от того больше русским, чем есть, не стану. Да и не рождаются русскими, а становятся в муках душевных. А на реке Воже всё и вправду было просто да ясно.
Он зажмурил глаза, и ему почудились хрипы коней, вопли ордынцев, свист стрел так явственно, что даже ощутился запах крови, смешанный с запахом конского пота и влажного железа, — так пахнет битва.
Он открыл глаза, и видения отступили, затихли, только звенело в ушах от немыслимой тишины подвала.
— Господи, как в могиле. — Степан застучал кулаком по лавке. В плечах и в спине тут же взорвалась боль, будто от удара ордынского копья, когда заслонил он собой Дмитрия Ивановича в давнем бою.
Грохнула кованая дверь. Послышались шаги, вошёл Нечай. В одной руке он держал факел, в другой чистую тряпицу. Подойдя к скамье, присел на край и спросил с неожиданной заботой:
— Болит?
— Отпускает.
Нечай покивал, мол, так оно и должно быть, встал, прошаркал к ларю, достал давешнюю сулею с бурой жидкостью, налил на тряпицу, вернулся, всмотрелся в багровые, вспухшие рубцы, покачал головой и приложил тряпицу. Спину приятно захолодило.
— Вот же, аспид, рожа богомерзкая, заплечный умелец, обещал полегоньку. Ан нет, не может он полегоньку, так хлещет, что небось и душу выхлестал. На месте душа-то?
— Вроде на месте.