Выбрать главу

Вот и Федор, войдя к отцу, устремляет на него все тот же тревожный взор. И сразу веселеет, когда своими очами видит: отец пусть и в недуге, но жив, даже и рукой покажет - все, мол, ладком... Ему, наследнику, придется куда как трудно. Ведь те, кто был усмирен Олегом и кто почитал Олега, не приведи Господи, поднимут руку на его сына... Тот же князь Иван Пронский, сын Владимира Пронского, не затаил ли в душе обиду за отца, некогда плененного Олегом и притомленного в тюрьме?.. Как бы не обнажились старые язвы! Как бы не вышло у рязанских князей по пословице: "В руках было, да по пальцам сплыло".

В один из жарких летних дней Олег Иванович позвал к себе Федора. И когда тот явился - статный, краснощекий, в карих глазах живость ума, чуткость и готовность тотчас исполнить любую волю отца - невольно, зная, что грех завидовать, позавидовал ему. Когда-то и он был вот таким, пышущим здоровьем и быстрым, как ветер...

- Бояр послал к Витовту - выкупать Родю? - спросил Олег Иванович.

- Да, батюшка.

- Вот и добре. А теперь вели вынести седалище на берег Лыбеди. Побуду на воле...

- Шатер раскинуть? - деловито осведомился Федор, умевший устроить любое дело обстоятельно и с удобствами.

- Нет, посижу под балдахином.

Через полчаса старый князь сидел под нарядным шелковым навесом на берегу реки. Легкий ветерок осушал на его складчатом лбу испарины, обдавал впалые щеки речной свежестью, неся с собой сладковатый запах ивняка, дощатой прели от мостков, на которых женки отбивали вальками порты, рыбьей чешуи от развешенных на кольях сетей. Курчавилась вода вкруг опущенных в неё ветвей ив, прыскала серебром рыбья мелочь по речной глади, чуть тронутой рябью. Лыбедь спокойна и тиха, и было в утешение князю, что пребудет она навеки - с пескарями и щуками, осетрами и раками...

А Федор рядом с отцом вдруг как бы заскучал, как будто чем-то и обеспокоился.

- Батюшка, мне около тебя быть, иль могу по делам отлучиться?

Бровь старого князя недовольно поднялась, берестяные усы дернулись. Больной и старый, он уже и не нужен. Уже в тягость! Это он-то, вложивший в своих детей столько заботливости, столько душевной щедрости, любви! Это он-то, которому удалось вернуть Рязанскому княжеству былое величие и встать вровень с самыми почитаемыми и сильными князьями Руси. Это он-то, давший благоденствие своим подданным...

Федор понял, что своей неловкостью, своими словами уязвил тонко чувствующую душу отца - и уже сожалел о том, раскаивался.

- Батюшка, ты не подумай... Я буду подле тебя всегда... Только мне вспомнилось...

"Что вспомнилось? Неужто у тебя есть что-то более дорогое и близкое, чем твой больной старый отец? Родя так никогда не сказал бы...", - все ещё на волне каприза думал Олег Иванович, попуская в своей душе недоброе движение в отношении старшего сына. Вдруг он увидел - сын огорчен своей оплошкой. Он, Федя, не такой уж и черствый, не такой невнимательный, каким показался минуту назад. И тогда, взглянув в свою собственную душу как бы со стороны и узрев её ужасное состояние, её пагубную разнузданность, что есть следствие самоугодия, самонадеянности, самодовольства, князь Олег содрогнулся. Так он запустил себя! Так попустил! "Боже мой! - подумал он, крестясь, - что со мной деется? Как я забыл Тебя, Боже? Прости меня, грешного, Господи, помоги мне не впасть в злобу и ярость, помоги овладеть собой..."

- ...Вспомнилось мне, батюшка, - продолжал Федор, - что надобно послать гонца в догон нашим боярам, отъехавшим в Литву выкупать Родослава, довести до них, чтоб не скупились и соглашались на любые условия.

Олег Иванович кивком головы одобрил намерение Федора. Он успокоился, ибо душа его, как всегда при обращении к Богу, переставала баламутиться, мало-помалу опрастывалась от плохого чувства, и в неё входил мир. К тому же теперь он видел, что старший сын радеет о младшем. Он охотно отпустил от себя Федора.

Однако этот маленький случай, вызвавший в душе каприз и чуть ли не бурю, вновь наводил его на мысль о том, что нельзя отходить от Бога и на секунду, нельзя предаваться нерадению о душе, которая, стоит её хоть чуть попустить, ведет себя в угоду врагу, а не Богу. И вновь, в который раз, он подумал - пора уйти в монастырь. Уже навсегда. Освободясь от уз мирской жизни, от уз княжой власти, государствования, ему, может быть, удастся достойно скончать земное течение свое и, коль повезет, сподобиться войти в дверь бессмертия.

Приняв это решение, он почувствовал, как ему вдруг стало легко и радостно.

Да, размышлял он, на его долю выпало слишком много страстей, слишком много ему пришлось зачерпнуть жизненной грязи и слишком много гневаться, сердиться и кому-то мстить, чтобы суметь очистить себя, пребывая в мирской суете сует.

В тот же день он посоветовался об этом с княгиней. О подобных замыслах Ефросинье давно было известно, но теперь он говорил о том, чтобы уйти в монастырь немедля, уже завтра и - навсегда. Ефросинье невозможно было представить свою жизнь в отсутствие князя, с которым прожила долгую многотрудную, но и счастливую жизнь. Но, видя его созревшую решимость, не стала отговаривать. Уход в монастырь был наиболее достойным шагом к последнему рубежу земной жизни; такой же шаг, она это знала, предстоит и ей.

На другой день князь посвятил в свой замысел и епископа Феогноста, последнего при жизни Олега рязанского владыку, и тот благословил его. В присутствии бояр князь объявил, что отбудет в Солотчинский монастырь и там посхимится. Продиктовал духовную грамоту. Великое Рязанское княжение и большую часть уделов завещал старшему сыну Федору, меньшую часть Родославу и супруге Ефросинье.

Был дан прощальный обед. Олег Иванович с боярами и священниками сидел среди нищих и убогих - всех тех увечных, хромых, безруких, слепых, коих Ефросинья привечала с черного входа, подкармливала и утешала, когда им, в определенные дни, позволено было посещать княжой дворец. Князь сам подносил каждому чашу вина, говоря: "Прости меня и благослови...". С каждым поцеловался. Федора Олеговича просил уважать благие обычаи, быть боголюбивым, творить милостыню, жалеть сирот и нищих, любить правду, держать целомудрие, честь и братолюбие. Особенной интонацией подчеркнул слово "братолюбие", как бы обязав во что бы то ни стало вызволить из полона Родослава. Бояр просил послужить его детям и княгине, напоминать его сыновьям о том, чтобы они меж собой не держали злопамятства, были в любви и согласии.

Помолился в храме и, когда вышел на паперть и увидел перед собой множество народа, поклонился всем низко и сказал: "Братья, иду к Богу! Простите меня и благословите..." Ему отвечали, что Господь благословит его. Многие плакали.

Он сел в открытую повозку и поехал, сопровождаемый малым числом верховых. Мягко шелестели колеса, обильно смазанные дегтем. Переправясь на плоту на другой берег Оки, князь, прежде чем снова сесть в повозку, обернулся. Переяславль, в версте от Оки, вознесенный крутояром, переливался в мареве горячих воздушных струй всеми красками трехъярусного княжого дворца, церковных куполов, боярских хором... Здесь, в Переяславле, родились его дети. Здесь он испытал радости любви и семейной жизни, и горечь поражения, временно лишившего его престола, и упоение побед...

Размашисто и медленно, с чувством любви и сожаления, что больше не побывать ему в нем, перекрестил он родной город, потом взгляд его остановился на сверкающей Оке. Перекрестил реку.

Повернулся в сторону сельца Шумашь, откуда послышалось пение, увидел на большом лугу косцов в белых рубахах с кумачовыми ластовицами и гребельщиц в белых же рубахах или клетчатых поневах. Меж Окой и сельцом, половиня луг, вытянулось озеро. За озером, под сельцом, вороша граблями сено, гребельщицы, в своих разноцветных платах, издали напоминавшие полевые цветы, запевали: "Соловьюшка маленькай, голосочик тонинькай...". Косцы, по сю сторону озера, шли по лугу чередой, слизывая жалом кос траву и подхватывая: "Не пой громко, не пой звонко во зеленом во саду..."

Вместе с песнью до князя доносились запахи первого сенца и луговой свежести овсяницы и лисохвоста, кашки розовой и красной, мятлика, поречника... Крестьяне пели как бы одной грудью, не напрягаясь, широко и свободно. И как солнце лучами легко пронизывало кисейные облака, так и звуки голосов легко неслись над шелковистыми лугами. Чудесное, слаженное пение, казалось, было выражением не только душ певцов, но и совокупности, единства всего окружающего - земли с её лугами и лесами, голубого неба, сквозистых облаков.