Выбрать главу

— Вот так наши спортсмены находят свой стиль… — говорил Гена. — И ты имей все это в виду…

«Батюшки мои, — подумал Гусь, возвращаясь на землю с небес своей мечты. — Все прослушал. Придется завтра сделать вид, что не понял».

А чтоб Гена что-нибудь такое не спросил, Гусь сказал:

— Слушай, Гена, пойдем завтра на море?

— Какое море? Завтра тренировка, тренировка и тренировка! И послезавтра то же самое, и всегда будет то же самое… Если не нравится — отказывайся сразу…

— Тогда сейчас пойдем на море… мы же уже тренировались.

— А кто за нас на спортплощадке будет работать?

Двор преображался. Капитончик красил зеленой краской скамейки для зрителей. Ванюша вместе с сухоньким дворником мастерили чашу для олимпийского огня — оказывается, до пенсии дворник был сварщиком. Металлическая круглая чаша цвела фиолетовыми огнями. Фейерверки в честь будущих побед летели из-под электрода. Дядя Петя-разогнулся, поднял «забрало» и сказал Ванюше:

— После чоновского отряда я пошел по призыву в ЧК. Бандитов вылавливали… Так что, парень, всякие разные приемчики я хорошо знаю до сих пор. Ты не смотри на мой рост и комплекцию, и даже на возраст…

— Что вы, — сказал Ванюша, — разве это имеет значение?

«Забрала» опустились, и олимпийская чаша снова вспыхнула цветами и фейерверками… Филимонов и Капитончик таскали в ведрах песок из большой кучи на дорожку. Лена в милом голубом сарафанчике красила сетку, отгораживающую спортплощадку от двора. Несколько пенсионеров срезали лопатами кочки на пустыре, а Надя с малышней таскали охапки травы к мусорным ящикам. Зинка из пятого подъезда, у которой нос не подошел для общественного поручения, и все остальные мальчишки и девчонки что-нибудь да делали. Каждая физиономия светилась самым высоким накалом трудового энтузиазма. Все происходящее венчал лозунг «Дадим олимпийские! Равняемся на Ларионова!»

Гена засучил рукава. Рукавов, конечно, не было, но было такое движение.

— Где моя лопата? — громко спросил он.

— И моя? — спросил Гусь.

— Твоя вон там, возле песка, — сказала Надя Гусю. — А ты, Гена, иди домой! Ты работать не будешь. Нас много, а ты один. Отдыхай, набирайся сил! Тренируйся…

— Ты что? — воскликнул Гена. — Что я — хуже других? Или лучше других!

— Мне не нравится твое дыхание… — озабоченно сказала Надя. — Тебе нравится, а мне нет. Мы решили тебя беречь!

Ларионов некоторое время метался по площадке. Он готов был свернуть горы. Но горы оказались неприступными.

Он постоял несколько минут рядом с дискоболом, фанерные мышцы которого были так напряжены, точно он собирался метнуть диск туда, где синий морской горизонт сливался с синим горизонтом неба. Гена постоял, постоял и поплелся домой, сопровождаемый грустным взглядом Гуся.

12

Филимонов сидел на диване, мрачно глядя в бабушкину спину. Интервидение передавало репортаж о международном чемпионате по боксу. Бабушкина спина отражала все удачи и неудачи на ринге. Бабушка то посмеивалась, то пугалась, то восторгалась, довольно умело делая при этом выпад правой, как будто сама посылала в нокаут всех побежденных, кроме, конечно, своих, советских боксеров. Когда проигрывали они, она обыкновенно, по-бабушкиному, как и положено, охала, комкала фартук и прижимала его к лицу.

— Ах, Антошенька, — говорила бабушка. — Когда в двадцать седьмом году у нас при клубе организовали женские команды в кружке бокса, я записалась первая…

Потом бабушка стала рассказывать, как она стала мо-тогонщицей.

Все это Антон уже знал. Можно было сейчас повернуть голову направо и посмотреть на большой, желтый от времени снимок, на котором тоненькая девушка в боксерских перчатках стояла на ринге с другой девушкой, потолще, тоже в боксерских перчатках, а тренер им что-то объяснял. И еще там был один снимок — тоненький мальчик в тесном шлемчике летел на мотоцикле с трамплина, и колеса сливались под ним в некие туманности. Это был, конечно, не мальчик, а его бабушка…

«Наверное, я тоже когда-нибудь буду дедушка, — мрачно подумал Антон, — и повешу в квартире фотографию, где я так красиво застыл над планкой». Он подумал это просто так, потому что вообразить себя дедушкой не мог.

— Антоша, — обеспокоенно спросила бабушка. — Что с тобой? Ты весь какой-то черный!

— Я устал… — сказал Антон. — Вон сколько песку перелопатили сегодня…

— А почему не работал Гена? Он заболел?

— Нет, — сказал Антон. — Он у нас знаменитость и наша надежда. Мы его бережем.

— Молодцы, — похвалила бабушка. — Хотя мы в наше время ни для кого не делали исключения…

И она пошла на кухню заварить чайку — она очень любила перед сном с внуком попить чайку и повспоминать что-нибудь героическое из дедушкиной жизни или что-нибудь забавное из своей. О маме и папе она говорила всегда как о чудаках, милых чудаках с милыми странностями, из-за которых они оба занялись теоретической физикой, странной наукой, которая делает человека сидящим за столом и пишущим множество непонятных вещей на листах, больших, как детские пеленки.

«И все-таки непонятно, почему они решили зазнавать только Генку, — сумрачно думал Антон. — Я же не собираюсь бросать прыжки! Значит, и я могу заболеть звездной болезнью! Ну, и что из этого, что я прыгаю на один сантиметр ниже? В конце концов, на пьедестале почета кроме первого места есть и второе! Что, они хотят, чтоб когда-нибудь второе место занял какой-нибудь американец?»

Сегодняшний чай не доставил Антону почти никакого удовольствия. Он отставил чашку и подошел к окну. На своем балконе Виолетта Левская устроила скрипичный концерт. Молдавские мелодии услаждали слух всех, кто еще не спал. И, возможно, слух Ларионова, который, возможно, тоже еще не спал.

А Ларионов уже почти спал. Вообще-то он должен был в этот час спать совсем. Но под подушкой у него лежала открытка с Незнакомкой, он почувствовал рукой прохладную поверхность картона и видел, борясь со сном, сиреневые ее глаза, глядящие прямо на него… Гене казалось, что молдавские мелодии звучали из тех окон, которые были за спиной Незнакомки. Когда он заснул, мелодии превратились в прозрачные голубые волны, в какие-то искры на них, в какие-то большие теплые цветы над морем. наш занят только на время этих… олимпийских? Я надеюсь, что спортплощадка не станет двором окончательно? Я уже третий день не выкатывал свою ладушку.

А Лена смотрела на себя в зеркало. Она взяла мамин голубой карандаш и накрасила своему отражению веки голубым. Потом черным карандашом она удлинила своему отражению глаза. Потом взяла сиреневую помаду и нарисовала на зеркале свои губы. Она подняла волосы вверх, — не понравилось. Она положила их над ушами кольцами. Вот ей бы, Ленке, и быть иллюстрацией к купринской Олесе, так хороша была Ленка в зеркале. Она отодвигалась от нарисованных губ и глаз — и смотрела на нее обыкновенная, хоть и симпатичная школьница. Она возвращала нарисованным губам свое отражение — и какая там была яркая пастушка с древнего гобелена, какая там была Олеся, какая там была… Лена даже придумать не могла, что там еще такое было!

Лена стояла, замерев, и воображала рядом с собой не Антона, нет, а Гену! Гену с широкими плечами, глазами зеленоватого цвета, Гену с его будущим волевым спокойным лицом. Она воображала какое-то будущее время, и в зеркале она была старше, и Гена там в зазеркале был совсем взрослым, и на груди его на широкой ленте — медаль, и он стоит с ней рядом, не на пьедестале почета, разумеется, а уже после, когда спортсменов снимают для памяти с дорогими ему людьми…