Вот-вот, и меня распорют изнутри – бегали мысли в голове у магистрата – мое сердце никогда не шутит, пусть разум каждый раз бранится… сердце, а, следственно, и тело – не сможет здесь остановить от проявленья явных символов любви, что не назвать словами!
Юстиниан. – ускорил шаг по направленью к древу – Серафима! – Не громко, но явно слышно воскликнул он – Ты тоже здесь? – Она так плавно повернулась…
Он подошел к ней, сидящей утонченно у ствола оливы, и посмотрел на нее сверху вниз. Немного помолчав, раздался тихий голос:
Серафима. Да… как видишь, тоже тут… Стараюсь раствориться в ночи. – Голос ее было слышно еле-еле, и медленно он доносился снизу. – А ты, Юстиниан, зачем здесь?
Юстиниан. Никак все не могу заснуть…
Серафима. Я тоже, что-то все мешает…
Юстиниан. – Садясь рядом с ней – Могу сказать на чистоту, я знаю, что мешает… Своим коварством снов лишая нас и, как бы, может убивая…
Опять повисло нудное молчанье.
Юстиниан. – Взяв ее руку – узнать ты хочешь правду?
Серафима. – Положила вторую руку на ладонь магистрата – Испытанием сильным и тяжелым будет тут всю правду непонять. Мы не глупы и знаем оба… что так хотим сказать, что чувствуем аж боли.
Юстиниан. – Прижимая белесую ручку девушки к губам, шепча – Люблю. Свет глаз моих, смерть чувств моих, меч мой, щит мой, память моя – цветы поля моей юности. Тебя люблю, твои глаза, уста и щеки… Да все-все-все, что есть в тебе, мне – очень мило, так отрадно!
Серафима. – Нежным голосом – Не могу с тобой не согласиться. Ты – прелесть, Битрикс, хочу с тобою слиться я, вообразить о нас, о наших думах и телах, – как о едином целом. Чтобы построить новый дивный мир, основанный на наших душах, который прежде лишь во снах или в бреду являлся.
После сих слов слились их губы в поцелуе. Юстиниан ел ее словно яблоки и груши, ибо еще столь юные зовущие уста, что только младым девушкам присущи, могли воздать такой невероятный дар. И страстью полнилось соитье, когда поднималась девушка перед луной, свет мягко обнимая, строго очертал весь хрупкий стан, и талию – песчаные часы. Дитя луны имело ноги тонкие и сахарные как тростинки, чудесной белизной и гладкостью которых, возможно было только любоваться, хотеть, желать и вожделеть – максимум четыре эти слова. Сначала только ткань туники малый стан, и гордость оного – ее, как будто бы, неспелые что признак точно юности – манящие, упругие плоды собою тонко обвивала, которые под белизной и мягкостью одежды, острыми концами, с прикосновеньем каждым, чувственным и резким – стремились юрко вверх и после вниз игриво. Точно змея, искусно, проворно и восхищающее извивалась Серафима, под живым влиянием любви, которая в нее так сильно проникала и давала именно те чувства, что слывут божественными. И будучи сверху, особенно под покровом луны и оливы, ощущалась какая-то высокая квинтэссенция всего земного и неземного, философия тела и души, чьими тезисами были плавные и резкие движенья.
Возможно, когда по твоему еще недавно совсем нетронутому, женственному телу движутся длани, как бы бога для тебя, ты ощущаешь истинную метафизику любви и смысла жизни человека – ощутить единство с богом – мыслилось Серафиме в момент, когда руки Юстиниана гладили ее, его перста играюще – но нежно, как музыкант играет пальцами по струнам самой любимой арфы – перескакивали по тонким ребрам, а губы шептали ей на ухо, сквозь пряди ее черных волос, различные любовные и теплые слова. Всю твердость любви почувствовала Серафима, когда из раза в раз ее ювелирное тело посещал экстаз, и в тоже время, всю мягкость подчинения драгоценности себе – испытал Юстиниан, когда раздвигал девичьи длинные изящные ноги, дабы овладеть не самими широкими – но не менее милыми от того – чреслами, и потушить пылающий огонь сердец, людей, которые всю эту ночь не видели ни снов, ни бед, ни осуждения с напастью.
Несмотря на все удовольствие, буквальную потерю ясного разума, приходящую с сильным содроганием, Серафиме иногда было тяжко, однако встреча с глазами Юстиниана успокаивало ее бушующее сознание, полное сейчас чертами первопроходца. Под всем этим концом невинности пряталось начало чего-то серьезного, завораживающего. Штормом была разнесена телесная чистота девушки, и чем дольше продолжался синтез двух человеческих жизней, тем более она проникалась этим. Самой сакральностью показалось ей сие таинство двух, что сокрывает в себе немыслимые горы удовольствия и умиротворения.