«Сейчас она прибежит, сейчас…» — думал он, и радостная улыбка блуждала на его загорелом, обветренном лице.
Он смотрел на медленно приближавшуюся гавань и вспоминал: детьми они любили приходить сюда, чтобы встречать далекие заморские суда. И было так волнующе, необычно, когда в гавань, трепеща белыми парусами, входила триера. Взявшись за руки, Ясон и Ольвия часами молча простаивали в гавани, смотрели на разные диковины, и казалось им, что они сами попали в загадочные заморские края…
Рабы, словно муравьи, цепью, не имевшей ни конца, ни начала, сновали с берега на судно и с судна на берег с мешками за плечами, носили корзины, амфоры…
Скрипело дерево, ревел скот, кричали люди, а над всем этим шумом беззаботно кружили белые чайки. И Ольвии казалось, что это ее мечты парят над морем…
Любили они смотреть, как выгружают товары. И чего там только не было: чернофигурная посуда из Аттики, вино с островов Родос и Самос, фрукты из Египта, с островов Эгейского моря…
Как-то раз Ясон признался ей:
— Вырасту — стану мореплавателем. В дальние страны мира поведу триеры.
— А я? — удивленно отзывалась Ольвия. — Меня бросишь?
— А ты… ты будешь ждать меня из заморских краев! — пылко восклицал он. — Я тебе диковин, знаешь, сколько привезу. Будешь меня ждать? Будешь?..
Он трепетно ждал ее ответа и, не мигая, смотрел на нее голубыми, чистыми глазами. И она, смущаясь и теряясь, ответила ему шепотом:
— Буду…
И Ясону всегда слышался ее голос, всегда, все эти годы звенело в душе это короткое, как клятва, слово: «Буду».
Слышится оно ему и сейчас, слышится в шуме волн, в крике чаек, в посвисте ветра, в трепете парусов…
Триера наконец пришвартовалась в гавани.
Девушка в белом платье так и не пришла его встречать.
Встретил Ясона отец, полемарх Керикл.
— Ну и вымахал же ты за два года афинской жизни! — воскликнул он, обнимая сына, стискивая его плечи, похлопывая по ним. — Ишь, какой красавец! Просто загляденье. Совсем уже взрослым стал, совсем.
И, не давая ему ни слова вымолвить, ни вопроса задать, торопливо говорил, говорил:
— Ну, рассказывай, рассказывай, как там в Афинах? Чему ты научился за два года? Чем обогатился? Что видел в дальних краях?..
В единственном глазу отца вспыхивала радость встречи с сыном, но где-то за этой радостью таились тревога, и боль, и отчаяние… И сын уловил эту тревогу в отцовском глазу, и тревога сжала ему сердце. Что случилось? Почему отец — вообще-то неразговорчивый — так много говорит, говорит… Словно боится, что сын его о чем-то спросит…
— Отец… — настороженно сказал Ясон. — Ты что-то таишь от меня, раз так много говоришь. Я чую тревогу и беду… О, теперь ты и вовсе замолчал… Говори, отец, говори…
Керикл вмиг будто поник, угас его единственный глаз, и Ясон увидел, что отец за эти два года очень постарел, ужасные шрамы на его лице проступали теперь еще резче, сильнее бросались в глаза, и на них было больно смотреть.
— Ну что же ты, отец мой? — И сын обнял отца за плечи, пытаясь заглянуть ему в глаз. — Я вернулся, все будет хорошо. Только скажи мне… сейчас же скажи, немедленно скажи… что случилось? Отчего у тебя печаль на сердце? Почему ты с такой скорбью на меня смотришь? Говори!..
— Ольвия… — выдохнул отец и поник головой. — Ее больше нет, сын. Ольвии нет. Слышишь?..
— Слышу. — Но до него еще не дошел смысл этих страшных слов, и он медленно приходил в себя. — Как — нет?.. Что ты говоришь?..
— Нет! — крикнул отец.
— Умерла?.. — вскрикнул сын. — Погибла? Когда? Как? Отчего? Почему?.. Да не молчи, не молчи… Умерла?
— Хуже, сын, гораздо хуже. Умершую мы бы оплакали и… Да что говорить. Хуже… Но так было нужно. Понимаешь, так было нужно. Нужно.
И что-то начал бормотать об интересах города и ольвийского полиса, а интересы эти, мол, выше человека, и с ними надо считаться. Вот Родон и счел, и решил, что так будет лучше для полиса и народа.
— Я ничего не понимаю, — потемнел лицом сын. — О каких ты интересах города и полиса говоришь? Какое мне дело до этих интересов? Я спрашиваю тебя об Ольвии, что с ней и где она?
— Сынок, будь мужествен. Нет больше Ольвии, дочери Родона, а есть жена скифского вождя.
И воскликнул в отчаянии:
— Она ушла, чтобы укрепить союз греков со скифами! Вот так, сын… Нежданно все это случилось, негаданно. Такова, видно, твоя судьба. А свою судьбу не сменишь на другую, на лучшую.
— На лучшую, на лучшую… — бормотал Ясон. — А лучше было бы, если бы я вовсе сюда не возвращался!
Керикл снова что-то забормотал о высших интересах города и полиса, о дружбе греков и скифов… Но что было сыну до этих высших интересов? Он шел с отцом по улице, ведущей из Нижнего города в Верхний, шел, а города не видел. Здоровался со встречными, что-то им отвечал, даже на вопросы, а как там Афины, хвалил Афины («О, Афины!..» — многозначительно восклицал), кому-то улыбался, кому-то жал руку, с кем-то раскланивался, кому-то говорил, что город изменился к лучшему, что небо над ним стало еще голубее, а аисты еще задорнее клекочут, но все это делал и говорил механически, а сам ничего не видел и не слышал. Ибо шел словно во сне, и все ему казалось, что вот-вот навстречу выбежит Ольвия, улыбнется, протянет ему руки, и все и впрямь окажется сном — ужасным, страшным, но сном. И отец, улыбаясь, будет трясти его за плечи: