Бывало, что поезд вдруг замедлял ход и останавливался на пустом месте среди безлюдных полей, и стоял, не двинувшись, час, два, и, точно набравшись сил, опять полз дальше.
Уполномоченные от вагонов ходили получать на больших станциях хлеб, а за кипятком бегали добровольцы, и тут Оля была одной из первых.
С каждым днём в нетопленных вагонах делалось всё холоднее. Оля никогда не думала, что кружка кипятка способна согреть, развеселить, успокоить, а иногда, казалось, прямо вернуть к жизни окоченевшую, застывшую в неподвижном унынии старушку Ландышеву. Это была вовсе не знакомая никому старушка, а как она очутилась в вагоне, никто не знал, и кто она — не интересовался; где-то у неё остались дети, усадившие её в поезд, и где-то были внуки, к которым она смутно надеялась добраться, — вот и всё.
Ещё стало известно, что у неё нет ни чайника, ни бидончика, ни кувшинчика, как у других. У неё была не то чашка, не то вазочка, такая неудобная и мелкая, что когда до Ландышевой доходила очередь у кипятильника на станции, как ни старалась она только чуть-чуть повернуть толстенную деревянную рукоятку широкого медного крана, из которого так быстро наполнялись полуведёрные солдатские чайники, струя крутого кипятка хлестала с такой силой, что вазочка оставалась почти пустой, очередь нетерпеливо напирала и ворчала сзади, и Ландышева уступала, бережно уносила, стараясь не расплескать свою несчастную вазочку-чашечку, заползала кое-как с ней по ступенькам, усевшись в свой уголок, пробовала прихлебнуть разок-другой и долго подслеповато моргала, пытаясь сообразить, как это опять получилось, что кипятка вовсе нет, как не бывало.
С ней делились владельцы чайников, хотя им самим не хватало, и она стеснялась и приговаривала: "Спасибо, спасибо, довольно, куда мне столько, и так уж вы мне ужас как много налили, я даже не могу…" — хотя ей, видно, хотелось ещё.
Оля стала первым человеком, чемпионом по доставанию кипятка. Едва поезд подходил к станции, она уже стояла на площадке, с двумя чайниками в руках, безошибочно определяла: проехали кипятильник или не доехали до него. На замедляющемся ходу соскакивала, мчалась первой из всего поезда к заветным кранам и возвращалась первой, как победитель. И все ужасались её отчаянности и восхищались её удачей и ловкостью, а Ландышева выпивала по три вазочки и оживала надолго. А потом всё начиналось сначала: станции долго не было, поезд еле полз, все мёрзли, кутались, цепенели, ждали.
Оля давно уже лежала поперёк сидений на чьих-то узлах и тючках, которыми был заложен проход, смотрела в потолок и время от времени без особенного любопытства вдруг отмечала, что вот она лежит, смотрит и ни о чём не думает.
Счёт дням и неделям этого пути уже спутался у неё в голове. Куда мы все едем?.. Мы просто едем из города, который, наверно, уже захватили фашисты. Едем «оттуда», а не «туда». Едем и едем. Где-то там есть дедушка, которого она никогда не видела, хотя он-то её видел, кажется, маленькую.
Но дедушка — это было что-то неясное и неопределённое, старое, с белой бородой, и неинтересное. Позади осталась мама, милая, единственная мама, похожая на подростка в солдатской шинели со взрослого солдата. "Мама!.. А отец? У меня нет отца", — повторяла она себе, и это была неправда. Он всё-таки был. Было на его месте какое-то незаживающее больное место в душе, неразборчивая смесь давних обид, новой обиды, оскорбления за маму, отвращения, злобы и какого-то непрошеного, постыдного чувства скрываемой любви, в которой даже себе стыдно, до ожесточения стыдно, признаться.
Она и не признавалась себе. Твердо решила всю свою жизнь прожить, до самой старости так, чтобы никто заподозрить даже не мог, что могла бы у неё расцвести, раскрыться эта возможная, но так и не сбывшаяся, стыдная любовь к отцу, так предательски оскорбившему маму.
А поезд, равномерно постукивая, всё шёл куда-то на восток. Оле казалось, что некуда и незачем ему было приезжать, она ничего не ждала. Пускай едет… Надо только добывать кипятку для соседей, для Козюкова, для себя, для Ландышевой…
Привычным слухом уловив, что поезд стал замедлять ход, она проворно вскочила, расправила куртку рыжего лыжного костюма с шароварами на резинках, натянула вязаную шапочку и, выйдя на площадку, стала высматривать, нет ли признаков приближающейся станции. Поезд уже еле полз и скоро остановился опять на пустом месте. Слева — никакого жилья, справа — стог сена, какой-то дом или изба, а дальше дорога в лес, присыпанная снегом.
Зачем живут здесь люди, что они делают тут, на краю леса, неужели им не скучно тут на безлюдье?.. А поезд-то ведь стал и стоит!
Оля схватила чайник и соскочила на землю. Состав длиннющий, паровоз где-то далеко. Стоит и совсем затих, даже не пыхтит, точно спать тут собрался.
Оля сбежала с насыпи, отошла шагов на двадцать и ещё раз внимательно пригляделась к паровозу, не собирается ли он проснуться и двинуться дальше. Нет, он застыл, видно, надолго.
Несколько раз она опасливо оглянулась, пока шла к домику, добежать обратно она всегда успеет, даже с полдороги.
С полдороги она оглянулась ещё раз, на минутку стало жутковато: а вдруг поезд тронется?
"Добегу!" — и она бегом помчалась к домику у леса.
— Пожалуйста, не можете ли вы нам кипяточку, воды согреть?.. — торопливо подбегая, ещё издали крикнула Оля.
Унимая собачонку, старуха в платочке вышла к ней навстречу, во дворик, как-то вроде бы символически огороженный тонкими, кривыми жердинами. Вместо ворот было просто пустое неогороженное место, через которое шла чёрная, уже чуть присыпанная свежим снегом по краям колея проехавшей телеги.
Оля на разные лады всё повторяла про кипяток, показывала и совала старухе под нос чайник с открытой крышкой и рубль вытаскивала из кармана, а старуха всё унимала собачонку, грозилась на неё, даже тогда, когда та сама подошла к Оле и далась погладить…
Ничего не помогало, разговор всё равно шёл, как у двух глухих:
— Бабушка! Бабуля! Мне кипяточку бы!
— В будку! Пошёл в свою будку, чертище!
— Водички бы! Согреть бы, а, бабушка!
— Кому я велела в будку? Неслух пёс до чего!
Во время разговора Оля ежеминутно оглядывалась, посматривала, не подаёт ли признаков жизни паровоз, и уже последнее терпение теряла, а бабка всё ругалась с собакой.
Наконец собачонке первой всё это надоело, она повернулась и, еле передвигая ноги, двинулась по направлению к будке, больше похожей на рассохшийся скворечник. На полдороге она демонстративно уселась и принялась скрести лапой за ухом, стараясь достать подальше, всё дальше, пока, потеряв равновесие, не завалилась на бок.
И тут вдруг старуха сказала:
— Сейчас скоро вскипит, — приоткрыла дверь.
И Оля разглядела в сенях маленький чумазый самоварчик, чуть дымивший прогорелой трубой.
Оля потрогала чумазый его тёплый бок. До кипения было далеко.
— Ну, ну… — сказала старуха, когда Оля попросила позволения подложить в самовар сосновых шишек из корзины, стоявшей в углу.
Самоварчик вскоре оживился, стал греться не на шутку. Оля то и дело выскакивала поглядеть, как ведёт себя поезд, — он стоял, как длинный ряд одинаковых домиков, решивших основать тут постоянный посёлок и остаться жить навсегда.
Самоварчик зашумел, пыхнул даже тонкой струйкой пара, Оля хотела подставить свой чайник, но кран самоварчика был низок, нужно было его поставить на стол, и тут какое-то чувство непоправимости чего-то вдруг пробежало по спине у Оли, она, подхватив пустой чайник, бросилась из сеней к двери и увидела сразу, что поезд тронулся, пошёл, уже идёт, погромыхивая колёсами, а сонный паровоз очень бодро бухает паром, вдалеке, уходя за плавный поворот дороги, таща за собой длинный хвост вагонов.