Выбрать главу

Он совсем разволновался, на него смотреть было жалко, в особенности потому, что он всё старался пошучивать. Он даже хохотнул, смущённо пряча глаза. Вдруг поднялся с места — до этого он сидел на подушке на полу, скрестив ноги, — подошёл и погладил Олю по головке.

— Ну что? Я очень паршивый дедушка? А? Совсем никуда не годный? Да? Ну-ка, скажи по правде. По правде!

— Нет, вы ничего… — запинаясь, еле выговорила Оля, глядя в его несчастное от волнения лицо. — Я гораздо хуже ожидала… А вы очень-очень ничего… Хороший. Я никак не ожидала, честное слово.

— Приличный, в общем, да?..

— Может, и ужасно хороший, только я ещё мало вас изучила, ведь правда?

Дедушка пошёл и сел на место и начал тихонько раскачиваться на своей подушке вправо-влево, вправо-влево.

— Знаешь, на что будет похож мой рассказ?.. Однажды досточтимому Ходже Насреддину его сосед оставил перед отъездом на сохранение горшочек мёду. Бедный Ходжа спрятал горшочек и долго крепился, старался о нём даже не думать, потом решил только попробовать — обмакнул в мёд и облизал палец. И больше уже не мог удержаться, каждый день пробовал мёд, пока не вылизал всё начисто…

И вот, как всегда бывает, в один прекрасный день сосед, конечно, возвращается и спрашивает про свой горшочек, и бедный Ходжа, ни жив ни мёртв от стыда и страха, подаёт ему пустой горшочек. Сосед поднял крышку, а там пусто!

"Ходжа! А где же мёд? Куда девался мёд?"

И несчастный Ходжа, ему ведь очень стыдно, он виновато, вот так складывает руки и жалобно просит:

"Пожалуйста, лучше ты меня не спрашивай, чтоб мне не пришлось тебе рассказывать!.."

Никто не засмеялся, а Козюков даже вздохнул.

— Всё-таки придётся. Раз надо, так надо.

— Да, это так. Я сейчас!.. Как это бывает, слово ещё не сказано, и дом твой стоит на месте. Слово сказано, и он рухнул… Оля, Оленька… Я ведь не твой дедушка… Вот сказал.

Он перестал раскачиваться и сидел, нервно перебирая обеими руками свободный кончик своей подпояски, согнувшись, как будто ждал, что глинобитные стены его домика вместе с кровлей сейчас и вправду рухнут ему на голову.

— Да, я уж знаю, — покусывая губу, тихонько, точно в раздумье, про себя проговорила Оля.

Дедушка медленно выпрямился и огляделся по сторонам, точно изумлялся, что всё осталось на месте: стены, Оля с Козюковым и крыша над его головой.

Оле захотелось поскорее сказать ему что-нибудь хорошее: ведь он так волновался и так ему не хотелось признаваться.

— Нет, я не притворяюсь, не думайте. Я чуточку понимала, что всё как-то не так, а совсем поняла вот сейчас. Там, за перегородкой… А почему вы не дедушка?

— Дедушки нет, вот в чём дело, — сказал Козюков.

— Он хорошо умер, — торжественно сказал "не дедушка". — Он спокойно умер. Война началась, а он уже не слышал, что началась. Ничего не знал. Спокойно умер. Хорошо. Ты о нём не беспокойся.

— А вы его знали?

— Столько лет!.. Стенка к стенке с ним прожили. Друзья мы не были. У него друзей не было. Трудный человек был. Для других трудный, для себя ещё трудней.

Оля хотела спросить ещё, но он остановил её движением руки.

— Где он жил, хочешь спросить?.. Тут жил. В этом самом дворике. Где теперь приезжая соседка живёт, и другие приезжие, эвакуированные, тот домик побольше моего. Мой, видишь, совсем маленький, да и жителей в нём немного, а? Было двое нас с тобой. Теперь я один останусь… Ты, значит, догадалась, а? А я думал: "Ай, какой я хитрый, как хорошо тебя обманул". Дурак старый, оказывается. Ты меня сразу раскусила!

— Неправда! Не раскусила… Я только сейчас… разобралась… ну, дошло… вот вы говорили: маму знали во-от такой, а я подумала: странно, почему же он никогда не вспомнит, как она совсем маленькая была? Странно. Я это заметила, но потом позабыла, а сегодня, когда вы тут шептались, я почуяла, что тайна. И стала думать… А лампа правда мамина?

— Остальное всё правда.

— А теперь вы останетесь один? А мне отсюда, значит, выметаться?

— Ай! — с болью прошептал старик и прикрыл ладонями глаза.

— Оля, — заговорил Козюков, — стыдно тебе говорить такое человеку, который горюет, что ты ему не внучка. Стыдно.

— Чего тут стыдного? Он же сам объявил, что хочет один остаться. — Оля старалась себя ожесточить, ей было страшно, обидно и жалко.

— Прочтёшь письмо мамы. Она узнала, что дедушки уже нет. И велит тебе разыскать отца и жить с ним.

— С ним? Не желаю!..

— Мама!..

— Не может быть, чтоб мама!..

— Мама пишет, слышишь!

Так они повторяли одно и то же, пока Оля не сдалась. Перестала кипеть, утихла.

— А где он есть?.. Отец?

— Мы, кажется, достали адрес. Там большой завод. Он там работает. Поживёшь с ним, пока не кончится война. В школу пойдёшь. А там и мама вернётся, и всё будет хорошо.

— Только не падать духом и не унывать, как пристаёт ко всем эта приезжая соседка?.. Да? Ничего не будет хорошо!

Оля долго пыхтела сквозь стиснутые зубы, угрюмо выдавила:

— Извините, что я нагрубиянила… Я думала, хотите отделаться. Я бы хотела такого дедушку… Можно, я вас буду так называть?..

Старик отнял ладони от глаз, быстро посмотрел на неё и не ответил.

— Хотите?.. Хотите?

Глаза у старика влажно блестели, в них отражался зелёный свет маленькой лампочки. Он смотрел на неё, робко начиная улыбаться.

— Ну, хотите? Можно?

— Ай, цветочек мой!.. — тихонько проговорил старик, не оборачиваясь.

Глава тридцать восьмая

Козюков не мог ехать с Олей, чтоб отвезти её к отцу. Дорога предстояла дальняя, а Козюков каждый вечер был на работе: он выступал по госпиталям со своей собачонкой, которую он в память незабвенной обезьянки назвал тоже Куффи.

Собачонка была молодая и мало чего умела делать, но очень смышлёная и смешная: жесткошёрстная, с раскосыми глазами, с мордой, похожей на деревянную лошадку, украшенной к тому же торчащей бородёнкой.

Она умела прыгать, взлетая без разбега сразу до плеча Козюкова, безо всякого усилия, как будто это не она прыгала, а что-то подбрасывало её с земли.

Козюков играл на маленькой скрипочке, Куффи показывал свои незамысловатые фокусы, подкидывал носом и ловил в воздухе палочки с двумя мячиками на концах, и успех номера был неизменным и удивительным.

Само появление собачонки в госпитале вызывало весёлое оживление, просто необъяснимую радость. Наверное, для этих забинтованных, исхудалых от страданий, боли и усталости солдат, столько раз глядевших в мёртвые жерла пушек волной надвигающихся фашистских танков, на трескучие цепи орущих автоматчиков, на пикирующие с нечеловеческим воем «мессершмитты», на спалённые деревни и убитых товарищей, эта шершавая мордочка, которую все наперебой стремились погладить, протягивая руки: "Куфя… Куфя, поди сюда, Куфя!..", была живым напоминанием о том, другом и милом мире, где остались у них тихие речки, кукование в мокром лесу, утоптанные тропинки под босыми ногами через вечерние поля, кривые улочки, родное скрипучее крылечко и, наверное, свои Шарики, Букеты или Тузики…

И вот Козюков, усадив Олю вместе с её бывшим дедушкой в уголок тесного вагона, помахал им вслед и поплёлся с неспокойным сердцем на репетицию в цирк, который собирались вскоре открыть в городе.

Прощание было невесёлое — ведь Оля уезжала совсем, надолго, всё равно как навсегда. Она невесело шутила, называла старика своим "приёмным дедушкой", а он укоризненно качал головой и всё думал, что едет её провожать в город, где всё равно придётся расставаться навсегда.

Дедушка оказался совсем неопытным путешественником. Похоже было, что Оля везёт куда-то этого человека, напоминает, где нужно пересаживаться, когда пить чай и до какой станции брать билеты.

Поздним вечером они увидели за тёмной лесистой горой, вокруг которой бежал поезд, ровное зарево — отсветы печей завода. Они подъезжали к далёкому сибирскому городу.