Я сидел на лавке, допивая Budweiser, и смотрел, как машины носятся по Бруклину, будто им не терпится сбежать из этого города. Бутылка была холодной, но пиво — дрянь, не сравнить с «Балтикой» из ларька на Васильевском. Мысли об Игоре всё крутились в голове, как заезженная пластинка. Он бы сказал: «Дима, не трынди, работай, это твой билет в жизнь». А я сижу тут, с папкой мёртвых детей в голове, и думаю, что билет этот — в один конец, в никуда. Воздух пах асфальтом и жареным луком из ларька через дорогу. Я уже собрался встать, когда услышал шаги. Обернулся — Марк. Он стоял, засунув руки в карманы джинсов, с этой своей полуулыбкой, будто знает что-то, чего не знаю я.
— Дима, — начал он, присаживаясь на край лавки, — я тут подумал... Ты в деле, да? То, что ты дальше сделаешь с этими отчётами, оно того стоит. Элизабет ценит твой подход, и, знаешь, за это тебе хорошо заплатят. Больше, чем ты думаешь.
Я посмотрел на него, как на пацана, который предлагает мне телевизор починить за рубль. Деньги? Серьёзно? Я отхлебнул пива, чувствуя, как горький вкус мешается с раздражением.
— Деньги, Марк? — сказал я, глядя на бутылку, будто там ответ. — Да на кой они мне? Я не за этим сюда ехал. В Питере я чинил «Рубины» за копейки, жил с бабушкой в хрущёвке, и знаешь, был счастлив. А тут? Папки с мёртвыми детьми, крысиные клетки, Кэролайн со своим смехом, как у гиены. Зачем мне ваши доллары, если от них только тошно? Жизнь — не про деньги, Марк. Это про то, чтобы утром проснуться и не чувствовать себя пустым, как эта бутылка.
Я потряс Budweiser — он глухо булькнул. Марк молчал, глядя куда-то в сторону, на жёлтое такси, которое сигналило на перекрёстке. Его лицо стало серьёзным, будто я не просто Сухов, а какой-то философ с Невского, который испортил ему день. Он почесал затылок, явно не зная, что сказать. А я продолжал, сам не понимая, зачем:
— Вот ты, Марк, бегаешь с этими отчётами, пишешь про «мутации» какие-то, как в дешёвом кино ей-богу! А что толку? Лора, Айзек — бедные дети, они умерли, и никакие доллары их не вернут. Мы копаемся в их костях, как в морге, а ради чего? Чтобы Элизабет отчиталась перед ФБР? Или чтобы Кэролайн бюджет закрыла? Я не верю, что мы найдём правду. И деньги тут не помогут. Они только делают всё грязнее.
Марк всё ещё молчал, его глаза бегали по асфальту, как будто он искал там ответ. Он был озабочен, это видно — не тем, что я сказал, а чем-то своим. Может, он тоже чувствовал, что этот проект — как яма, куда мы все падаем. Я допил пиво, швырнул бутылку в мусорку — она звякнула, как колокол в пустой церкви. Встал, отряхнул плащ и сказал:
— Ладно, Марк, пойду я. Наедине хочу всё это обмозговать. Может, хоть что-то тогда пойму.
Марк остался на лавке, глядя мне вслед. Я обернулся на секунду — его глаза были грустные-грустные, как у пса, которого хозяин оставил у магазина. Будто он хотел что-то добавить, но слова застряли где-то в горле. Я пожал плечами и пошёл к метро, чувствуя, как Нью-Йорк давит на меня всей своей массой — асфальтом, клаксонами, запахом бензина и дешёвых хот-догов. В кармане звякали монеты, а в голове крутились Лора Смит и Айзек Браун — дети, чьи жизни уместились в пожелтевших отчётах, которые я листал весь день. Их лица, которых я никогда не видел, будто смотрели на меня из тех папок, и от этого внутри всё сжималось, как от холода в питерской подворотне.
Я спустился в метро на станции Флатбуш-авеню. Вонь подземки — смесь пота, железа и чего-то кислого — ударила в нос. На платформе толпились люди: кто-то в костюмах, кто-то в рваных кедах, старушка с тележкой бормотала что-то про Иисуса. Я купил жетон за доллар, прошёл через турникет и втиснулся в вагон линии Q. Двери захлопнулись с визгом, поезд дёрнулся, и я ухватился за поручень, чтобы не упасть. Вагон был забит: парень в наушниках качал головой под рэп, девчонка листала журнал с Бритни Спирс на обложке, а напротив меня мужик в рабочей робе спал, уронив голову на грудь. Я смотрел в мутное окно, где мелькали чёрные стены туннеля, и думал, что хочу поскорее добраться до мотеля. Там, в своей комнате с плесенью и скрипучей кроватью, я приму ванну. Горячую, почти кипяток, чтобы смыть с себя эту грязь. Не ту, что на плаще, а ту, что будто прилипла к коже от чтения про Лору и Айзека. Их смерти, их боль, их клетки в чашках Петри — всё это было как могильная земля, въевшаяся в меня. Я чувствовал себя так, будто копался в их могилах, а не в научных отчётах.