Анна Львовна Головина, стоя с Сергеем Петровичем Мальцевым у одной из мраморных колонн, едва заметно вздохнула.
— Право, Сергей Петрович, — прошептала она, стараясь перекричать гул голосов. — Кажется, весь Петербург решил удостоить Йорков своим вниманием. Неужели эти американцы так быстро вошли в милость?
Мальцев, с непроницаемым выражением лица, лишь покосился на шумную толпу.
— Милость, Анна Львовна, нынче переменчива, как погода. Скорее, дело в их... В их предприимчивости. Или в умении создавать видимость.
Именно в этот момент, словно по сигналу, во двор вошли они: Стариков, Бякин, Терехов и в самом центре — Расолько, шагавший с важностью полковника, прячущего под френчем бомбу. Только бомба у него была — бумажная: блокнот, карандаш, и взгляд, каким могли бы мерить расстояние до плахи.
Стариков — в ярко-белой рубахе, уже слегка потной на груди, — сразу направился к лакею у входа, отчего-то протягивая ему руку для рукопожатия.
— Приятель господина Йорка! — громко объявил он, словно давая знать о себе всему двору. — Нас, дескать, ожидают! Надеюсь, угощение будет не хуже, чем в «Медведе»!
Лакей, сдержанно кивнув, указал на веранду. Бякин мялся, оглядывался по сторонам, то и дело поправляя свой поношенный пиджак. Терехов, будто на даче, заложил руки за спину и стал изучать табурет с компотом, с видом человека, постигшего дзен и глубоко задумавшегося о сути яблок.
Расолько же молчал, его глаза-фотоаппараты впитывали всё: лица, жесты, выражения, расстояние между людьми и блюдами, часы на стене, книги на полке, угол наклона свечей.
Фабрикант Пороховников, стоявший у окна с бокалом шампанского, бросил взгляд в сторону Джина, который как раз беседовал с господином Смитом.
— Что же это, господин Йорк? — пробурчал он, скорее себе, чем кому-либо, но достаточно громко, чтобы услышали соседи. — Неужто вечер наш превратился в сборище кого попало? Кто вообще допустил такую вольницу?
Княгиня Звягинцева, подслушав, добавила, прикрыв рот веером:
— Я вижу, Йорк и правда решил распахнуть двери для всех. Непозволительная вольность! Где же правила приличия, Теодор Иванович?
В её тоне сквозил упрёк: то ли в адрес Йорка, то ли ко всем сразу — что же это, дескать, за праздник, если в доме появляются гости без породы, без манжет, без фильтра?
Анна Львовна чуть напряглась, лицо её словно на миг застыло; Сергей Петрович, державший в руке стакан, не отпил, только поставил его на подоконник. В зале пробежал лёгкий ропот — не слова, а движения, взгляды, шорохи ткани.
Йорк, услышав обрывки разговоров, вышел вперёд — спокойно, ровно, чуть вызывающе. Он не прятался, не извинялся: напротив, держался уверенно, с достоинством, как человек, знающий своё место. Светлый жилет — почти церемония, отсутствие шляпы — как жест. Он говорил негромко, но голос его заполнил зал, как если бы в комнате зазвучал медный инструмент — не гневно, но отчётливо.
— Господа! Дамы! — произнёс он, и его английский акцент придавал словам особый вес. — Мой дом сегодня открыт для всех. Мы собрались здесь, чтобы отпраздновать день рождения моей дочери Делии Йорк. А разве можно праздник омрачать условностями?
Он окинул взглядом собравшихся, останавливаясь на Старикове и его спутниках, затем на Пороховникове и княгине Звягинцевой.
— Я не считаю уместным взвешивать людей по воротничкам или происхождению. Нас приглашают не имена, а живые, мыслящие, чувствующие люди. Дом сегодня открыт, — повторил Йорк, — и, значит, хлеба никто не должен быть лишён. В этот день все равны перед духом праздника!
Кто-то, недовольный, что-то пробормотал — слово вроде «пафос» всплыло и сразу же утонуло в общей тишине. Никто не возразил вслух. Княгиня Звягинцева лишь фыркнула, поправляя веер, и прошептала господину Смиту:
— Что я говорила? Чистый... Чистый американизм!
Пороховников лишь передёрнул плечами и отошёл к буфету, будто фыркая в сторону, но не желая обострять. Он взял ещё один бокал шампанского, отвернувшись, словно всё это было ему не по душе.
— О, что-то наклёвывается! — вдруг прошипел Расолько, достаточно громко, чтобы вздрогнула стоявшая рядом баронесса фон Штралендорф, с лицом, похожим на сушёное яблоко.
— Что вы сказали, милостивый государь? — пробормотала она, поправляя свой ридикюль.
— Ах, баронесса! — Расолько склонил голову, его улыбка была елейной, как прогорклое масло. — Я лишь восхищаюсь. Восхищаюсь тем, как тут... Как тут всё необыкновенно! Словно не в Петербурге, а где-нибудь в Америке, где, говорят, и кухарка может обедать с князем!