— Гувернантки, разумеется... — протянула она, и только теперь подняла глаза. — Но знаете, доктор, я, пожалуй, всё же напишу Йоркам, когда они вернутся. Одно доброе слово — иногда единственное, что может остановить поток глупых пересудов. А вот неосторожное — увы — удваивает их силу. Бывает, едва обронишь фразу, а она уже летит — с фонаря на коляску, с коляски на лестницу, а дальше по всей Садовой...
Она говорила негромко, с лёгкой улыбкой, не отрывая взгляда. Но улыбка была холодной, как лёд в бокале на званом вечере: украшение, за которым нет вкуса, только предупреждение.
Хастингс будто бы уселся неловко, на краешек кресла, снова взял в руки стакан с водой, но не пил. Он чувствовал, как нечто невидимое — холодное и всё более плотное — начинает сжимать его со всех сторон. Влажный блеск появился у него на лбу, и, когда он заговорил, голос его едва уловимо дрогнул:
— На самом деле... Это... Рутинные записи. Наблюдения. Простая формальность. Иногда родители... Иногда они просят мнение — ну, так сказать, для... Для личного успокоения.
Он потёр пальцем ухо — жест, которого сам за собой не замечал — и откашлялся почти извиняющимся тоном. Татьяна молчала, продолжая глядеть на него, не отрываясь, как смотрят на часы, которые непременно должны пробить в ближайшую секунду. Пауза затянулась, и он, понимая, что выход затруднён, склонился вперёд, чуть понизив голос:
— Да... Возможно, вы... Вы не ошиблись. — Он замялся, потом, выдохнув, добавил: — Она... Не вполне... В себе. Но это не болезнь в узком смысле. Это — скорее... Скорее особенности. Пограничное, знаете ли, состояние. Вопрос наблюдения, не лечения.
Он сразу пожалел, что сказал это — и не потому, что раскрыл, а потому что знал: теперь вернуть обратно ничего нельзя. Слова, сказанные женщине, которая только и ждёт подтверждения собственной догадки, всегда оказываются частью досье, не подлежащего изъятию.
— Ах! — воскликнула Татьяна с внезапным торжеством. — Я так и знала! Знала! По одному взгляду на неё поняла всё!
Она замолчала и, опустив глаза, мягко добавила, уже не столь торжественно:
— Бедная девочка!
При слове «девочка» лицо Хастингса мгновенно налилась кровью, и он, словно от боли, резко вскинул голову. Глаза его, до того вежливо приглушённые, вспыхнули неожиданным, почти физиологическим раздражением, как у человека, которому наступили на давно натёртую мозоль.
— Простите... — произнёс он странным, напряжённым голосом, едва сдерживая дрожь в гортани, — вы сказали... Вы сказали «девочка»?
Татьяна, слегка откинувшись в кресле, подняла на него глаза с лёгким удивлением — не настолько резким, чтобы быть испугом, но достаточным, чтобы обозначить: резкость не ускользнула от неё.
— Ну... Ну конечно, — ответила она, чуть протянув слова, как бы проверяя, не нарушила ли какого-то невидимого регламента. — Не мальчик же она!
Доктор не ответил сразу. Вместо этого он, с резкостью, мало свойственной его обычной манере, сунул руку в боковой карман сюртука, нащупал что-то — свёрнутый вдвое лист бумаги, возможно, тот самый, что он не успел передать Йоркам — и, вытащив, молча протянул её Татьяне.
— Неужели... Неужели вы действительно хотите назвать «это» — девочкой? — сказал он, тихо, но с таким оттенком отвращённого упрёка, будто не о юной особе была речь, а о чём-то, над чем даже врачебное милосердие склоняется с отвращением.
Татьяна — осторожно, с легчайшим, кокетливым отвращением, будто ей подсунули кошелёк с чужими волосами — взяла бумагу двумя пальцами, мельком скользнула по ней взглядом, как по театральной афише на заборах, и столь же непринуждённо отодвинула обратно к нему, при этом чуть склонив голову:
— Ах, доктор... Зачем вы мне? — с нарочитой скромностью прошептала она. — Я в медицинских тонкостях ничегошеньки не смыслю. Для этого ведь и существуют вы, столь учёные и... — она отпустила паузу, — И наблюдательные. Вы ведь лучше меня объясните, что тут написано. К тому же у вас это выходит куда как... Куда как живее.
Он, на мгновение оставшийся с листом в руках, посмотрел на неё — долго, изучающе. В её лице не было ни страха, ни осуждения — лишь та едва приглушённая заинтересованность, с какой взрослые дамы наблюдают за детской ссорой на прогулке: не то чтобы всерьёз, но с удовольствием.
Слова её, отточенные и поданные с непоколебимым светским изяществом, польстили — и в то же время раззадорили. Самолюбие, уязвлённое минуту назад, расправилось, как кошка на солнце. Хастингс кивнул с преувеличенной деликатностью и, слегка наклонившись вперёд, опустил голос до заговорщицкого шёпота.