Выбрать главу

Дарья тронула его за руку:

— Серёжа... Ты... Ты ведь не...

— Не знаю, — тихо ответил он. — Не знаю, кто виноват. Но если это был я...

Он не договорил. Повозка качнулась, колёса хрустнули по насту — и Вячеслава увезли прочь.

— А уж как наша Дарья Мироновна убиваться будет... — проговорила тётя, обмахиваясь шерстяным платком. — Очень уж ей по душе был Вячеслав Григорьевич!

— Молчи, — перебила няня, — она за Серёжу пойдёт.

Но тётя только усмехнулась и с нажимом, сквозь зубы:

— Не пойдёт она за него! — будто обиделась тётя. — Ведь он окромя жучков да гусениц не видит никого!

Сергей, услышав, как отзываются о нём, сжал кулаки в карманах. Он стоял в полоборота, будто собирался уйти, но ноги не слушались. Он понимал: подарок был от души, от сердца — но неужели так трудно было это увидеть?

— Вот и Вячеслав Григорьевич на свободе был бы, — добавила тётя уже тише, но нарочно, чтобы донеслось, — кабы не ваш растеряха!

— Не болтай, чего не знаешь! — вдруг рявкнула няня, и в голосе её звучало нечто совсем не бабье — суровое, неумолимое. — Наш Серёжа святая душа...

— Срам то какой на нашу голову, — упрямо протянула тётя. — И из-за кого?

Сергей не выдержал и обернулся. Но в тот же миг увидел: по тропинке, среди обледеневших кустов, торопливо идёт Дарья. Платок её развязался, юбка чуть не цепляет снег. Она шла в сторону леса, не оглядываясь.

— Дарья Мироновна! — окликнул он, но она не услышала, или сделала вид, что не услышала.

Он бросился за ней, забыв про холод, про тётку, про всё. Только бы догнать.

— Дарья Мироновна, — кричал он ей. — вы не пойдёте за меня?

Она не обернулась. Лишь бросила через плечо, едва поворачивая голову:

— Нет, не пойду, Сергей Кириллович.

Он вздрогнул. Официальный тон, отчуждённый, чужой, как будто между ними проложили стену изо льда. Хотелось закричать, схватить её за руку, но он стоял, покорно, как мальчик на допросе.

— Отчего?

— На подобные вопросы не отвечают.

Он шагнул ближе, тише:

— Ответьте, прошу вас!

Она обернулась. Её лицо пылало — не от мороза, а от гнева. Глаза сверкали.

— Вы не мужчина, — резко произнесла она.

Он не дрогнул. Только слабо кивнул, как будто с этим не поспоришь.

— Благодарю. А теперь ещё. Более обидное.

— Вячеславу грозит каторга! — выкрикнула она, сжав кулаки. — А вы… Вы...

— Но он мне ничего о себе не рассказывал!

— Значит не доверял и не хотел утруждать вас! — она приблизилась, почти ткнув пальцем ему в грудь. — Когда человек с таким вожделением собирает насекомых, то...

И, не договорив, метнулась в чащу, сквозь искрящийся воздух, в сторону старых елей.

— Поверь мне, Даша!.. — с отчаянием воскликнул Сергей.

Но она уже не слышала. Или не хотела.

Сергей стоял, оглушённый, а потом вдруг вся душа в нём вспыхнула: нельзя вот так — нельзя!

Если он трус, если он недостоин — он докажет обратное. Он спасёт Вячеслава. Вернёт его. Ради неё. Ради себя. Ради смысла.

С этими мыслями он рванул обратно. Лыжи — прочь, шаги — с удвоенной силой. Дом. Крыльцо. Стук в плечо — дверь распахнулась.

Няня в ужасе отпрянула:

— Да вы что... С ума сошли?

Тётя вскрикнула:

— Ох, батюшки...

Но он их не слышал.

Словно во сне — медленно, беззвучно — ступил к углу, где в темноватом свете стояла коробка, укутанная в вуаль пыли, как памятник ушедшим дням. Коллекция его. Бабочки. Тончайшие, как надежды, крылья. Бессмысленные теперь, но всё же святые. Он поднял её — осторожно, как тело друга, упавшего в бою, — и вдруг, с внезапным, почти нечеловеческим усилием, взмахнул рукой.

Раздался глухой удар.

Стекло хрустнуло — с гортанным стоном, как ломается вьюга о скалу. Крылья, некогда такие яркие, порхающие в свете, рассыпались в пыль, в клочья. Вскрикнула тётка. — Да ты с ума сошёл, — пронзительно раздалось сбоку. — Господи, что творишь ты, что же это, батюшки...

Птицы, сидевшие на коньке крыши, вспорхнули. Во дворе заржала лошадь, дрогнув от внезапной тревоги. Всё живое встрепенулось, будто мир уловил в этом жесте зов к гибели — но также и к освобождению.

А он стоял. Тяжело дышал. И в груди у него, там, где хранилось всё накопленное, будто бы разорвался узел.

...666…

...И тогда, как будто вынырнув из ледяной проруби воспоминаний, Цацырин открыл глаза. Не сразу. С усилием. В темноте, которую рассекал только бледный зимний свет — тот самый, северный, безрассветный, равнодушный к жизни.

Он по-прежнему лежал на продавленном диване в своей угловой комнате на Среднем проспекте. Стена — облупленная, знакомая, как старая подруга. Над головой — трещина, тянущаяся от угла к лампе, как тонкий надлом времени. Сквозь плотные шторы сочился тусклый, едва заметный свет — ни утро, ни день, ни вечер. Как будто само время забыло, как зовут его части.